Алексей Новиков – О душах живых и мертвых (страница 2)
– Кстати, – вспомнил Панаев, – Одоевский хвалился мне вчера, что получил письмо от Гоголя: он готовит повесть для «Отечественных записок»…
– Повесть?! – вскипел Краевский. – На черта мне его повесть, когда Россия ждет «Мертвые души»! Да и нет у него никакой повести и быть не может, коли сидит над своей поэмой. Мастак он водить за нос, да меня не проведет! – И долго корил коварного Гоголя нетерпеливый редактор.
Панаев подошел к окну.
Из окна видны Измайловский мост и занесенная снегом набережная реки Фонтанки. Куда-то идет, четко отбивая шаг, рота Измайловского лейб-гвардии полка. Слышится глухая барабанная дробь. Несмотря на ранний час, навстречу гвардейцам неуверенно движется подгулявший мастеровой. Он нелепо размахивает покрасневшими от стужи руками и, по-видимому, пытается что-то петь. Колючий ветер сердито треплет его рваный зипунишко и, кажется, собирается сбить с ног загулявшего до времени рабочего человека.
– Эх, масленица! Наша русская масленица! – с тоской говорит Иван Иванович и, махнув рукой, возвращается к покинутому креслу. – А чем же и жить на Руси честным людям? Ей-богу, скучно… Вот завести бы нам в журнале обзоры европейской жизни и мне бы по этому случаю махнуть в Париж, а?
Иван Иванович глянул на свои модные брюки. Неведомый художник создал это трико, пустив его в дымчато-палевый цвет. Другой искусник дал им парижский крой, игриво обтянув ляжки заказчика. Полюбовался на себя Иван Иванович и еще раз повторил:
– Право, Андрей Александрович, катнуть бы мне в Париж…
Краевский снисходительно улыбнулся.
– Помилуйте, и без Парижа дела хватит! Один Секретный комитет по крестьянским делам чего стоит! Если бы можно было предать гласности это событие первостепенной государственной важности… Разумеется, комитет, вновь созданный по высочайшему соизволению государя императора, не допустит никаких поспешных крайностей, однако милость, дарованная России…
– Милость! – перебил Панаев. – Право, Андрей Александрович, с ней лучше поторопиться, чем ожидать всеобщего истребления помещиков.
Как ни привык Краевский к неожиданным суждениям свояка, на этот раз он положительно опешил.
– Однако вы, Иван Иванович, сами впадаете в легкомысленную и предосудительную крайность.
– Я? При чем же тут я? – удивился Иван Иванович. – Вы бы поездили, Андрей Александрович, по России, тогда бы иначе заговорили…
– Да тише вы! – перепугался Краевский.
– Нет, сударь, коли о Секретном комитете заговорили, так извольте слушать. Когда поехал я прошлым летом в Казанскую губернию, сам перетрухнул. Представьте, управляющий имением выезжает в поля не иначе как с конной охраной… Вот они, смиренные-то мужички, какого страху навели! А помещики, отправляясь в дальний путь, маскируются под купцов или мещан. Ей-богу! И возводят на ночь в усадьбах баррикады. Даю честное слово, баррикады! А ведь это Тетюши! Что же в просвещенных губерниях творится?
В губерниях действительно творилось неладное. Неурожай поразил все Поволжье и многие другие места. Помещики бежали из насиженных гнезд. Иных мужики выгоняли из дедовых вотчин, пуская красного петуха. Власти растерялись. В двенадцати губерниях против голодных мужиков действовали воинские команды. Но и войска не хватало. Положение оказалось настолько грозным, что император Николай Павлович вынужден был искать всех возможных мер успокоения. Непокорных секли в деревнях, в Петербурге заседал Секретный комитет.
Об этом-то комитете и хотел было обстоятельно поговорить редактор «Отечественных записок», но Панаев обнаружил неожиданный поворот мысли.
– Кстати, – вдруг оживился он, – не завернуть ли нам по случаю масленицы на блины к Палкину? Идея! – продолжал он. – И Белинского прихватим!
Андрей Александрович посмотрел на свояка с недоумением.
– Виссариона Григорьевича – в ресторан? Не представляю…
– Уговорю, ей-богу, уговорю! – увлекался все больше Иван Иванович. – Для пользы русской словесности, хочет он или не хочет, затащу Виссариона к Палкину!
– Сомневаюсь!
– Пари! – решительно протянул руку Панаев.
– Никогда не держу пари. – уклонился Краевский. – С меня довольно споров о статьях Виссариона Григорьевича. Все еще о них шумят?
– Шумят, как всегда, шумят почитатели Виссариона. А январская книжка «Отечественных записок», в которой явился он с таким разнообразием идей, до сих пор остается злобой дня. Признаться, горячие головы изрядно его честят, о чем я, Андрей Александрович, не раз предупреждал.
– Очень хорошо, – откликнулся Краевский и даже потер руки, – без диспутации нет жизни журналу. За что же именно и почему ругают?
– А все за то же. Не дает покоя прежде всего злополучная статья «Менцель – критик Гёте». То поклонялись Белинскому как кумиру, то готовы повергнуть собственного идола во прах. Да и я, сколько ни слушаю, не могу взять в толк: зачем он написал эту статью? А некоторые приписывают ее вашему влиянию, Андрей Александрович!
– Чересчур лестно для меня, – улыбнулся Краевский. – Попробуй повлиять на Виссариона Григорьевича! Хотел бы видеть такого человека… Впрочем, неужто публике до сих пор невдомек, что Белинский согласился работать в «Отечественных записках» и с тем в Петербург переехал, чтобы вся его работа была, как он сам заявил, без всякого ущерба для его литературной совести? Не вы ли, Иван Иванович, были посредником в этом соглашении джентльменов?
– Очень хорошо помню! Не забыл я и того, что в свое время вы, Андрей Александрович, именовали Белинского мальчишкой и крикуном…
– Каюсь, каюсь! Но я же зову его ныне и спасителем журнала…
– А если из одной крайности ударяетесь в другую?
Разговор стал живо интересовать Андрея Александровича. Он поправил шелковую шапочку.
– Я никогда не высказываю Белинскому своего мнения о его статьях, – ни одобрения, ни порицания. Я умею уважать свободу мысли!
– А мне тычут этого самого «Менцеля» и, стуча кулаком по столу, допрашивают: «Неужто все это мог написать Белинский?»
– Ох, эти горячие головы! – перебил Андрей Александрович. – Никак не хотят отдать автору справедливости: ведь блестящая, полная мыслей статья!
– Кто будет спорить! – воскликнул Панаев. – Но именно мысли эти, изложенные с таким блеском, и возбуждают ярость. Не соглашаются пылкие умы насчет разумно-сущего. Как это у них, философов, выходит? Учу, учу эту премудрость, а постигнуть не могу, и память не держит…
Иван Иванович встал, нашел на письменном столе январскую книжку «Отечественных записок» и стал быстро ее листать.
– А! Вот то самое место, где философская собака зарыта! – И он прочел, глубокомысленно наморщив лоб: – «Все, что есть, то необходимо, разумно и действительно».
– Ну? – спросил Краевский. – Автор воспроизводит известное положение Гегеля.
– Гегель-то, конечно, Гегель… «А как же нам, спрашивают, на наши российские безобразия смотреть? Неужто они тоже необходимы и разумны?» И опять тычут в те строки, где Белинский проповедует, что истинное искусство должно примирять нас с действительностью, а не восстанавливать против нее.
– Таков непреложный философский вывод, – охотно подтвердил Краевский.
– А мне говорят: «К черту эту философию, если зовет лукавая ведьма к примирению с нашим российским непотребством! Пусть ваш автор той блудливой старушонке куры строит, а нас увольте!»
– Увольте и меня, почтеннейший Иван Иванович, от подобных выражений!
– А я, Андрей Александрович, еще смягчаю выражения. Молодежь, которая восстает ныне на Белинского, не признает изящных иносказаний.
Краевский потянулся к книжке журнала и, взяв ее из рук Панаева, поставил на полях читанной страницы аккуратную галочку.
– Очень любопытно, очень… – сказал он. – Не понимают или не хотят понять выводов, вытекающих для искусства из определенной идеи.
– А пристали ли те выводы, хотя бы и сверхфилософские, нашему либеральному журналу? – спросил Панаев.
– Но разве не свобода мнений написана на нашем знамени? – вопросом на вопрос отвечал Краевский. – Продолжайте, однако, редакции необходимо собрать все отзывы.
– Извольте. Тем охотнее буду продолжать, что по случаю масленицы наша журнальная братия, очевидно, более склонна к блинам, чем к философии. Признаюсь, я не охоч передавать нападки на Белинского в присутствии любопытных… И так действуют как красное на быка многие мысли Виссариона Григорьевича. А перечитав злополучного «Менцеля», громоподобно кричат: «Неужто это Белинский, написавший когда-то «Литературные мечтания»? Неужто это Белинский, провозгласивший явление Гоголя?» Ему ли, мол, проповедовать созерцательность и примирение? Ну, и прочее и прочее, и все непременно на таком фортиссимо, что я бегу прочь, а потом страдаю мигренью.
– Да, – Краевский вздохнул, – не хотят понять, что Виссарион Григорьевич, еще будучи в Москве, изменил свои мнения в сторону умеренности. Неужто с годами не может умягчиться у критика характер?
– Сильно сомневаюсь, Андрей Александрович. Виссарион разве что в могиле смирится. А как он разделал в той же книжке Полевого! И подписи под статьей нет, а все знают автора, и все опять в один голос заявляют: «Вот где отозвался прежний Белинский!» И находчив же он: перепечатал ехидную характеристику, данную раскаявшемуся Полевому Булгариным. Выходит, Полевого да Булгариным же по голове, а Гречу теперь их мирить! Воображаю, сколько у них конфузу! Но Булгарин-то хорошо дело понимает. Как-то встретился мне на улице: «Почтеннейший, говорит, это не вы ли привезли из Москвы бульдога Белинского, чтобы нас травить?» Этот понимает, что ни ему, ни его подручным спуску от Виссариона не будет. У него была и всегда будет бульдожья хватка на врагов. Вот вам и созерцатель! Одной рукой пишет о разумной действительности и примирении с ней, а другой раздает полновесные оплеухи охранителям наших устоев.