реклама
Бургер менюБургер меню

Aleksey Nik – Цена Домового (страница 1)

18px

Aleksey Nik

Цена Домового

Глава 1: Погребальный Дым

Поезд забросил Ирину Волкову в пейзаж серых и коричневых тонов, словно акварель, оставленную под дождём. Она наблюдала из окна, как леса Псковской области поглощали последние остатки московского бетона, а её отражение накладывалось на стволы берёз, словно чужое. Рядом с ней Миша прижимал свои маленькие ручки к стеклу, его дыхание затуманивало границу между внутренним и внешним пространством.

– Мама, деревья разговаривают.

– Это просто ветер, Миша. Не глупи.

– Нет. Они считают. Раз, два, три. За мёртвых.

Ирина ничего не сказала. Мёртвые были причиной их путешествия. Её бабушка, Даша Волкова – Баба Дарина для всех в Красногорске – наконец-то умерла в восемьдесят девять лет, её сердце остановилось когда она замешивала тесто для хлеба. Печь оставалась тёплой два дня, прежде чем кто-то её нашёл, и местное суеверие гласило, что это был хороший знак. Домовой не дал её телу остыть.

Они высадились на платформе, которая казалась сделанной из щепок и ржавчины. Никто их не встретил. О смерти Бабы сообщил по телефону отец Константин, его голос был гладким, как речные камни, и он сообщил ей о ее наследстве:

разваливающемся поместье, долгах на сумму, равную стоимости деревни, и домовом, который ждал оплаты.

Дорога в Красногорск была похожа на рану в земле. Грязь тянула Ирину за ботинки, а воздух пахнул мокрым железом и старым картофелем. Миша шёл впереди, его слишком худое тело мелькало между лужами, отражавшими небо, словно синяки. Он внезапно остановился, наклонив голову.

– Мама, за нами идет старик.

– Наверное, деревенский житель.

– У него куриные лапки.

У Ирины перехватило дыхание. Она пятнадцать лет изучала славянский фольклор, каталогизируя суеверия для научных работ. Она знала, как должен выглядеть домовой. Она не ожидала, что её сын увидит его.

Имение Волковых поднималось из тумана, словно гнилой зуб. Его деревянные кости провисали под облезлой черепицей. Входная дверь была открыта, что было неправильно – бабушка всегда тщательно следила за порогом. Ирина почувствовала это прежде, чем увидела: ощущение, будто за ней наблюдает нечто, у чего нет глаз, что она пересекла границу места, где память имеет вес, а последствия – силу. Внутри дом дышал. Печь занимала большую часть главной комнаты, её чёрное отверстие было настолько огромным, что в нём можно было бы зажарить ребёнка.

Миша подошёл прямо к ней и коснулся кирпичей.

– Она тёплая. Бабушки нет уже три дня.

– Я растопила её сегодня утром, – раздался голос из дверного проёма.

Там стояла Аня Кветка, деревенская акушерка и единственная подруга Бабы Дарины. Её руки были испачканы свекольным соком и чем-то более тёмным. Она посмотрела на Мишу с жалостью, на Ирину – с покорностью.

– Тебе следовало остаться в Москве.

– У меня нет такой роскоши, Аня. Имение моё. Долги мои.

– Долги, – повторила Аня, переводя взгляд на печь. – Да. Они есть.

Ирина проследила за её взглядом. В пепле – идеальные отпечатки ног. Три пальца вперёд, один назад. Знак домового, который ходил, словно петух, между мирами. Она видела такие отпечатки во время своих исследований – в деревнях под Чернобылем, в заснеженных поселениях Архангельска. Она списывала их на медвежьи следы, на истерику.

– Тебе нужно его покормить, – сказала Аня, поворачиваясь, чтобы уйти. – Сегодня вечером. До похорон. Или он сам себя накормит.

Миша уже стоял на коленях перед печью, прислушиваясь к чему-то, чего Ирина не слышала. Его губы шептались, окутывая воздух словами на языке, который умер ещё до рождения кириллицы. Ирина схватила его за плечо, впиваясь пальцами в его тонкое пальто.

– Что ты делаешь?

– Он голоден, мама. Он говорит, что папа всегда оставлял ему хлеб.

– Там никого нет.

Миша поднял глаза, в них отражалось пламя, которого не существовало.

– Нет, есть. Он говорит, что ты плохая внучка. Ты забыла соль.

Ирина почувствовала это – давление в глазах, тяжесть родового осуждения. Она забыла. Она отказалась учиться старым обычаям. Она рассказывала им истории, а теперь эти истории вспоминали о ней.

Дверь в подвал со скрипом открылась сама собой. Там, внизу, сгущалась тьма, словно разлитое масло. Изнутри донесся звук чего-то волочащегося, чего-то тяжёлого, когдато человеческого. Миша улыбнулся.

– Он идёт к тебе.

Ирина толкнула дверь в подвал, прислонившись к ней всем своим весом. Она чувствовала, как дерево пульсирует, теплое, как плоть.

– Нам нужно уйти, – прошептала она, не Мише, а воздуху, самому дому.

– Нет, – ответил дом сквозь стон балок. – Вам нужно заплатить.

В печи начал подниматься хлеб, хотя огня не было и дрожжей не добавляли. Его корочка треснула, и изнутри исходил запах не пшеницы, а железа и родниковой воды.

Домовой пёк свою цену.

Телефон Ирины завибрировал. Сообщение от отца Константина: «Похороны на рассвете. После этого я освящу дом. Не совершайте никаких… старых обрядов заранее».

Она удалила его. Снаружи появились первые звезды, но они были неправильными – висели слишком низко и двигались, кружа над домом, как вороны над падалью. Деревья снова считали, и на этот раз Ирина почти слышала их. Одна – скорбь. Две – смерть. Три – мёртвые, отказывающиеся спать.

Миша взял её за руку. Его ладонь была настолько горячей, что обжигала.

– Он говорит, что ты должна выбрать, мама. Старый путь или новый. Но новый путь – это просто старый путь, только с другими словами.

В подвале что-то царапало дверь, три когтя, затем тишина. Домовой ждал своего подношения. А Баба Дарина оставила Ирине лишь дом, полный голодных призраков, сына, который слишком ясно видел мир, и ключ, который весил как камень в её кармане – ключ, о котором она никому не рассказывала, найденный в ледяной руке Бабы Дарины, с зубцами, похожими на крошечные петушиные когти.

Печь потрескивала, теперь остывая. Хлеб был готов. И в глухом звуке остывающего металла Ирина услышала голос своей бабушки: «Каждое поколение думает, что оно последнее, кто верит. Ты просто первая, кто расплачивается собственным ребёнком». Она посмотрела на Мишу, его лицо было обращено к подвалу, он прислушивался всем телом. Домовой уже выбрал свою плату. Теперь он просто ждал, когда Ирина признает, что знает.

– Мама, не надо, – крикнул Миша ей вслед, но его голос затерялся в ветре, поднявшемся ниоткуда, несущем запах свежескошенной пшеницы и чего-то приторносладкого под ней. Ботинки Ирины взбалтывали грязь, каждый шаг был протестом против притяжения самой земли, словно земля хотела, чтобы она замедлила шаг, передумала, позволила крику священника стать её собственным.

Дверь сарая была приоткрыта. Свет свечи лился наружу, но он был неправильным – слишком жёлтым, слишком густым, как растопленный жир. Константин стоял на коленях в соломе, его ряса скомкалась вокруг колен, руки сложены не в молитве, а на шее. Его губы шевелились, но не выходил ни звука, кроме влажного, отчаянного бульканья.

– Отец? – голос Ирины прозвучал тише, чем она хотела.

Он повернулся. Его глаза были цвета прокисшего молока, зрачки были поглощены белизной. Когда он открыл рот, оттуда высыпалась сухая, дребезжащая пшеничная шелуха.

– Благословение, – выдохнул он. – Я просил благословения. Оно дало мне урожай. Ирина подошла ближе. Воздух внутри сарая был плотным, влажным от дыхания чегото, что никогда не было человеком. Солома шелестела, хотя ветра не дуло. В тенях двигались силуэты – не крысы, а маленькие существа с лишним количеством конечностей, словно корневые системы, вырванные из земли и обретшие плоть. – Что ты наделал? – спросила она, схватив Константина за плечо. Его кожа была горячей, лихорадочной, но жар исходил снизу, словно кровь сменилась паром. – Я освятил землю, – прохрипел он, выплевывая мякину. – Я изгнал языческую скверну. Но земля… у земли свои представления о святости.

С чердака сверху что-то засмеялось. Высокий, детский смех, но с потрескивающим оттенком голоса, который кричал десятилетиями. Ирина подняла взгляд. Девушка висела на стропилах, или то, что от девушки осталось – её тело было сплетено из колосьев пшеницы, лицо – маска из сплетённой соломы, глаза – пустые узлы. Она мягко покачивалась, и верёвка скрипела не от пеньки, а от рвущихся корней. – Отец Константин крестил меня, – сказала девочка, висящая на пшенице, её голос был похож на шелест полей перед бурей. – Он использовал речную воду. Река помнит. И я тоже.

Миша появился рядом с Ириной, безмолвный, как дым. Он без страха посмотрел на висящую девочку.

– Татьяна, – сказал он. – её зовут Татьяна. Она была моей двоюродной бабушкой. Голова девочки, висящей на пшенице, повернулась с медленным стоном гнущихся стеблей.

– Маленький Волков. Ты вернулся домой. Домовой мне сказал, что вернёшься. Константин содрогнулся, выгнув спину. Из его рта теперь лилась не пшеница, а вода, черная и вонючая от ила. Пол сарая жадно впитывал её, доски деформировались, на них прорастали белые грибы, которые открывались, словно крошечные, наблюдающие глаза.

– Он пытался заглушить её воспоминания, – объяснил Миша, его голос был похож на сон. Но русалку не утопишь. Ты только сделаешь её ещё мокрее.

Ирина подняла Константина на ноги. Он был легче, чем должен был быть, словно его кости были выдолблены. Она потащила его к двери, но пшеничная девушка спустилась со стропил со звуком косы, разрезающей ветер. Она приземлилась между ними и выходом, с её тела сбрасывались стебли, которые извивались по полу, как черви.