Алексей Миллер – Украинский вопрос и политика идентичности (страница 6)
Очевидно, что любые «национальные» концепции истории в очень большой степени есть настоящее или идеальный образ будущего, опрокинутые в прошлое. В этом смысле они отражают интересы национальных политических элит. Политическое давление и заказ особенно ощутимы в новых, «национализирующихся» государствах, к каковым принадлежат современные Россия и Украина[57]. «Независимость Украины ставит вопрос о формировании и переформировывании идентичностей, и образ истории был и остается главным полем битвы в борьбе вокруг идентичности», – так определяет современную ситуацию в украинской историографии известный американский историк украинского происхождения Зенон Когут[58]. Некоторые российские ученые также склонны сегодня воспринимать себя участниками сражения[59].
Между тем первой жертвой таких сражений становится история как ремесло. История вообще должна стремиться ответить на два вопроса. Как «это» произошло? Почему «это» произошло? Второй вопрос неизбежно предполагает и такую формулировку: почему события и процессы развивались так, а не иначе? В применении к нашей теме это значит, что мы будем рассматривать исторически реализованный вариант развития русско-украинских отношений и формирования наций в Восточной Европе как
Чтобы ответить на первый из этих вопросов, вернемся к уже цитированному нами эссе Валлерстайна об Индии. Автор заканчивает его замечанием, что более или менее похожую операцию «проблематизации прошлого» можно провести применительно к любой другой, в том числе и европейской, стране. Попробуем развить этот тезис. Итак, существуют ли Франция, Испания, Великобритания, Германия, Италия в том онтологическом смысле, который имел в виду Валлерстайн, спрашивая, существует ли Индия? В течение достаточно длительного времени, включая и XIX век, все упомянутые государства в разных исторических обстоятельствах и разными средствами решали в конечном счете одну и ту же задачу политической консолидации и культурной гомогенизации нации-государства.
В случае Германии и Италии политическая сторона проблемы была предельно обнажена – более мелкие разрозненные государства предстояло объединить. Исход этих усилий не был заведомо предопределен. «В заключительный период существования [Священной Римской] империи, в конце XVIII века, вполне можно было представить, что австрийская, прусская или баварская нации станут политической реальностью», – пишет Клаус Цернак[60]. Другой немецкий историк Франц Шнабель считает, что альтернативность характерна и для XIX в.: «Шансы центральноевропейского решения [то есть широкой и относительно рыхлой федерации немецких государств. –
Собственно, история австрийской нации, окончательно сформировавшейся лишь во второй половине XX в., показывает, что представление о том, где проходят границы немецкой нации, могло существенно меняться и позднее. Вовсе небезальтернативно было и формирование итальянской нации. Различия и противоречия между Югом и Севером, которые эксплуатирует современная Ломбардская лига, возникли отнюдь не в XX в. Так или иначе, ясно, что и Германия, и Италия могли «не состояться», по крайней мере, в том виде, в каком мы их знаем сегодня. Можно предположить, что в этих странах проблема объединения настолько доминировала в политической повестке дня в XIX в, что заблокировала появление политических движений, которые стремились бы формулировать партикуляристские националистические проекты, хотя культурные, исторические и языковые различия регионов давали для таких проектов вполне достаточно исходного материала.
Однако для последующих сравнений нам более важны примеры Франции, Британии, Испании, то есть тех государств, которые легко обнаружить на карте Европы и в XVIII в. Нет нужды специально доказывать этническую, культурную и языковую гетерогенность населения Великобритании и Испании. Вопреки весьма распространенному мифу, также и континентальная Франция в культурном и языковом отношении оставалась очень неоднородной в течение всего XIX в. Статистический обзор французского Министерства просвещения от 1863 г. свидетельствует, что по крайней мере четверть населения континентальной Франции не знала в то время французского языка. Французский не был тогда родным языком для примерно половины из четырех миллионов французских школьников. Опубликовавший этот документ Юджин Вебер приводит далее примеры, которые свидетельствуют, что Министерство, дабы продемонстрировать свои успехи, явно занижало число нефранкоговорящих[62]. Практически весь юг и значительная часть северо-востока и северо-запада страны говорили на диалектах или наречиях, которым французы дали общее имя
Отнюдь не были патриотами Британии и жители Шотландии, в особенности ее горных районов (
Каждое из этих государств, применительно к условиям и собственным возможностям, использовало разную стратегию национального строительства и добилось существенно различных результатов. Наиболее максималистская ассимиляторская в культурном и языковом отношении, централизаторская в административном аспекте программа была осуществлена во Франции. Ю. Вебер подробно описал, как французское правительство использовало административную систему, школу, армию и церковь в качестве инструментов языковой и культурной ассимиляции. Не останавливалась Франция и перед применением административных запретов и практик жесткого психологического давления[66]. Закон, впервые разрешивший факультативное преподавание в школе местных языков, был принят во Франции лишь в 1951 г. Впрочем, сравнительная эффективность экономического развития и довольно щедрая материальная поддержка французским государством локальных сообществ играли не менее важную роль в успехе ассимиляции, чем репрессивные меры[67]. Испания, следовавшая в целом французской модели, добилась заметно более ограниченных результатов из-за отставания в экономическом развитии и сравнительной слабости государственной власти. В результате сегодня по французскую сторону границы каталонцы называют себя если не французами, то, во всяком случае,
Английская стратегия была дифференцированной. В Ирландии политика была очень близка к колониальной – репрессивная составляющая безусловно доминировала. Провинция управлялась как оккупированная территория, и террор был легитимизирован специальными актами. В Шотландии англичане подавляли восстания якобитов[69] не менее жестоко, чем Петр І преследовал сторонников Мазепы. После разгрома последнего восстания в 1746 г. английские войска в течение нескольких месяцев без суда убивали любого шотландца-горца, которого им удавалось поймать. Всерьез обсуждалось предложение перебить всех женщин детородного возраста из якобитских семей, а командующий английскими войсками в Шотландии требовал для себя официальных полномочий казнить подозрительных и конфисковывать их собственность[70]. Однако с конца XVIII в., во многом опираясь на уже достигнутые результаты по ассимиляции равнинной Шотландии, Англия переходит к легалистским формам правления[71]. Притягательность Англии, мирового лидера в экономическом и политическом развитии того времени, а также карьерные и предпринимательские возможности, открывавшиеся для шотландцев в рамках Британской империи, привели к тому, что уже в XIX в. националистические движения не получали в Шотландии сколько-нибудь значительной поддержки. Требования преподавания в школах на гэльском языке выдвигались, но Англии уже не приходилось вмешиваться – они отвергались самими шотландскими элитами.