18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алексей Мельников – Беседы о литературе (страница 4)

18

Русский космизм, званный в этот мир "первым" Гагариным – философом Николаем Федоровым – взял на себя роль пастора звезд и галактик. Духовника квазаров, пульсаров и черных дыр. Планет – в частности. Земли – в том числе. Всего, на что падает взгляд в верх. Туда, где человеку дано навсегда остаться самим собой. То есть – творимым и творцом.

Пушкин и Гончарова

Если весь мир воспринимает Пушкина через сияющий хрусталь его божественных  стихов, то есть место на карте, где угол зрения на творчество гения слегка смещен  и несколько размыт вуалью его обворожительной супруги.

Родившись в 30 верстах от города Тамбова, большую часть жизни проблистав в столицах – Петербурге и Москве, проторив пути в Берлин, Женеву, Ниццу, Дрезден, Бонн и Вятку, Наталья Гончарова, тем не менее, причислена в Калуге к землякам, хотя именно в этом городе она сияла на балах довольно редко, а более всего держалась родовых корней, что были  25 верстах от центра тамошней провинции – в  местечке Полотняный завод,  что славилось  бумажно-парусиновой мануфактурой, на которой гнули спину на семейство Гончаровых 12 тысяч местных батраков.

Именно этот историко-географический  факт в биографии любимой внучки промотавшего свои полотняно-заводские миллионы деда – Афанасия Гончарова – стал постепенно ключевым в восприятии в калужских весях личности и творчества её великого мужа. Калуга стала смотреть на Пушкина исключительно через помпезные въездные ворота в полотняно-заводское имение семьи  своей  возлюбленной, полагая, видимо, что "калужский фактор" стал в самый плодотворный период жизни гения почти определяющим и не будь его, неизвестно ещё, прочли бы мы главные его творения, без коих сегодня немыслима вся русская словесность.

Отчасти такая точка зрения имеет место быть, ибо та же "болдинская осень"  случилась в творчестве поэта не без влияния родственников будущей жены, конкретно – держателя полотняно-заводских миллионов (а, следовательно – приданого 18-летней красавицы Натальи) экспрессивного и малорационального деда Афанасия, не нашедшего ничего лучшего, как предложить поэту в качестве приданого невесты уродливую  600-пудовую  бронзовую статую Екатерины  II, что годами пылилась в подвале полотняно-заводского дворца Гончаровых. Поняв, что деньги на приданое невесте  придется   добывать самому и затем одалживать их тёще, Пушкин устремляется в своё  Болдино для перезакладки имения и оформления ссуд, из которых планирует выделить родственникам жены 11 тысяч. На беду (а может и совсем наоборот) оказывается надолго запертым в своем имени эпидемиологическим карантином и от избытка навязанного свыше досуга творит бессмертные стихи.

Малая, если так можно выразиться, родина жены поэта всегда ревниво относилась к пушкинской теме, полагая, что любовь поэта к своей избраннице должна обязательно распространяться и на веси, связанные с ней. Поэтому в Калуге издавна сформировалась партия, стойко исповедующая идеологию непременного пребывания Пушкина в самой Калуге. Обоснование – всего одна  начальная строка  из "Путешествия в Арзрум": "…Из Москвы поехал я на Калугу,  Белёв и Орёл…"  Впрочем у этой точки зрения нашлись и оппоненты, указывающие на нетождественность  предлогов  "на" и "в".  Тем более, что никаких иных документальных доказательств посещения заповедника провинциального купечества великим русским поэтом не обнаруживалось. И тот, скорее всего, прокладывал маршруты в имение родственников прекрасной Натали  в обход Калуги. Так короче.

Тем паче в остроумно-назидательных письмах своей супруге всякий раз выводил метящую ей в приемные матери Калугу в довольно неприглядном свете, ставя её по уровню мещанского прозябания на самые высокие места. Почти что вровень с Москвою. И настоятельно не рекомендовал  Наталье Николаевне  губернские увеселения. К коим, как следует из тех же писем, она, видимо, была весьма предрасположена.

По той ли причине, а может, как раз в унисон иной, высказанной ранее  в адрес Калуги её выдающимся супругом,  но губерния  и по сей день скупится на увековечение памяти своей блистательной землячке, на протяжении последних вот уже трёх десятков лет так и не решившись  установить в Калуге памятник неподражаемой  супружеской чете.  Уже практически готовый, но так и не получивший одобрения калужского обывателя на место его прописки в границах областного центра. Якобы для  захолустного  сегодня Полотняного завода – родового гнезда Гончаровых – он чересчур значителен, а для Калуги – ядра губернского величия –  излишне шаловлив.

"Приемная мать"  прекрасной Натали – старо-, а теперь уже  и новокупеческая Калуга – считала и  считает Пушкина, пожалуй, даже более своим, нежели  его законную супругу. Последняя всегда упоминается в контексте "мужчиной жены",  хотя – и с полным арсеналом всяческих супружеских достоинств, без которых, по мысли местного истеблишмента, никак нельзя числиться в высоком  ранге первой леди русской словесности. Отсюда –  и защитная позиция в непрекращающихся по сей день известных кривотолках на счёт Натальи Николаевны: "виновна или нет?"  Надо отдать должное принявшей на себя роль отчего гнезда Калуге сомнений в праведности пушкинской избранницы здесь никогда не допускалось…

Константин Паустовский

Паустовского я полюбил поздно, но молниеносно. Не в школе, не после, а только сейчас. Вдруг – как ударило током. С опозданием, но – пускай. Точно помню: это были «Караси» из его «Повести о жизни» – великой, как оказалось, но малознаменитой саги о былом. «Он (карась) лежал на боку, – вытаскивал из закоулков своей необъятной памяти первую детскую рыбалку маэстро, – отдувался и шевелил плавниками. От его чешуи шёл удивительный запах подводного царства. Я пускал карася в ведро. Он ворочался там среди травы, неожиданно бил хвостом и обдавал меня брызгами. Я слизывал эти брызги со своих губ, мне хотелось напиться из ведра, но отец не позволял этого».

Вот именно с этого места – «слизывал брызги со своих губ…» – всё и началось. Я понял, что испытывал многолетнюю жажду. Но не догадывался о том. А только – теперь, когда неожиданно ощутил живительную влагу поэтической прозы на пересохших губах. И тут же не преминул припасть к её первоисточнику. «Мне казалось, что вода в ведре с карасём и травой должна быть такой же душистой и вкусной, как вода грозовых дождей, – писал, как дышал мэтр. – Мы, мальчишки, жадно пили её и верили, что от этого человек будет жить до ста двадцати лет. Так, по крайней мере, уверял Нечипор…» Я верю: ровно до ста двадцати, а может, и с гаком. Клясться, впрочем, не заставляйте, но от нечипоровой веры не отрекусь…

Белая Церковь с карасями – увы, увы… Мещора, признаюсь, сподручней будет. Короче, как-то летом я усадил жену и детей в машину и покатил туда: Спас-Клёпики, Тума, Касимов, Гусь-Железный, Гусь-Хрустальный, озёра (сплошь Великие, других названий здесь почти нет), болотца, речушки, сотни вёрст комариных угодий (выдолбленного где-то под Спас-Клёпиками из огромного дерева комара так и нарекли – Хозяин Мещоры), черника, лисички и томик Константина Георгиевича в бардачке. Плюс – схема проезда до тихой Солотчи. Из этой грохочущей автомобильным железом Рязани. Проспекты, светофоры, пробки, выезд из города, мост, Ока – и вот уже сумерки. Спешно мимо. Солотча не открыла своих писательских тайн, загадочно прошумев прибрежными кронами за окном. А я так ждал…

Или – задним числом к морю. К Чёрному – учиться у Паустовского распознаванию духа морского. Чем пахнут, например, волны? «Подлинное ощущение моря, – проповедовал Константин Георгиевич, – существует там, где морские запахи окрепли на длительной и чистой жаре. К примеру, в Ялте этих запахов почти нет. Там прибой пахнет размякшими окурками и мандариновыми корками, а не раскалёнными каменными молами, старыми канатами, чабрецом, ржавыми минами образца 1912 года, валяющимися на берегу, пристанскими настилами, поседевшими от соли, и розовыми рыбачьими сетями…» Вы знаете, чем пахнут ржавые мины образца 1912 года? А розовые (именно розовые) рыбачьи сети? Я тоже не знаю, но стараюсь разгадать. Потому что иначе никогда не познаю душу морских глубин и выскакивающих из этих глубин на жаркое солнце просоленных причалов.

Или – Таруса. Сёстры они с той же Солотчей. Родные или сводные – как посмотреть. Родные по Оке, сводные по Паустовскому. Если море рядом с писателем прошло, Ока навеки рядом осталась – в обнимку с тарусским крутояром, подпирающим на своих плечах тихий городской погост. Отец на нём и сын – тоже. Недалеко. Рядом.

А ещё выше по реке – Калуга. Правый берег Оки – Дворики Ромодановские. Я сижу в уютном домике фотографа Сергея Денисова. На старом диване. «На нём Паустовский отдыхал, – между прочим роняет Сергей Петрович, роясь в коробках со старыми негативами, – когда в гости к нам приходил». Я невольно опускаю ладони на потертую обшивку. Медленно провожу по ней, точно глажу. Откладываю старые фотографии в сторону и закрываю глаза. Вот скрипнет калитка, откроется дверь, и войдёт он…

Александр Чехов

Он же – господин Седой, или некто Гусев, также – велемудрый секретарь, журнальный лилипут, алкоголизмус, инфузория, владыко, голова садовая, или проще – безнравственный брат, бедный родственник. Или – совсем просто: ненастоящий Чехов… Столькими именами (впрочем, это только часть их) удостоил своего фантанирующего талантами и всяческими безрассудствами старшего брата наиболее привязанный к нему из чеховского клана средний брат Антон. Александр Чехов – самый гениальный, как утверждают многие чеховеды, из семьи великого русского писателя. Может быть, даже  способней самого Антона Павловича. Не исключено, что так…