Алексей Мельников – Бенгальские огни памяти (страница 6)
В то чудесное лето я еще воспринимал мир нерационально, как кролик. Я не видел картину в целом и вёлся на эмоции, причем, мне нужны были только очень яркие эмоции. Букет эмоций: тактильных, звуковых (чем более кричательных, тем лучше), ароматических и даже органолептических. Таких, какие обрушила на меня, например, жгучая шатенка. А я до этого не успел ощутить такого больше ни с кем, даже с Блондинкой. Более того, в самые яркие и напряженные вспышки чувственности Алиса-Амалия начинала вдруг дико хохотать, и я тут же выпадал из нирваны в жесткую реальность. На мой удивленный взгляд она, захлебываясь от смеха, булькала примерно следующее:
– Если бы ты видел себя…какой ты смешной!
А я к тому же был еще молодой и глупый. И думал тогда: "Что это она? Я смешной?! Да как это она вообще…?"
Теперь-то я понимаю, что это была просто некая специфическая женская реакция, скорее всего, с определенной физиологической составляющей. Эх, Алиса-Амалия! Какая ты была классная! Спасибо тебе, девочка!
Блондинка с Володькой проводили меня в адлерский аэропорт, и я заметил, что она как-то более внимательно стала прислушиваться к его трёпу. Красотка-стрекоза, конечно, должна была повестись на липкую вербальность поднаторевшего за лето жучка-паучка, а уж он старался вовсю, изредка виновато и украдкой взглядывая на меня. Через некоторое время после каждого его взгляда я стал ему подмигивать. Сначала он не понял, а потом до него дошло, и он расхохотался.
В аэропорту я поменял билет в Ташкент на билет в Ташкент через Краснодар, и теперь я летел в Краснодар, потому что понял, как соскучился по жгучей шатенке с её неуёмными эмоциями. А потом, чуть позже, она стала моей женой. Моей первой женой.
Вот как я провел незабываемую часть того яркого лета 1981 года.
Потом я часто бывал в сочинском Спутнике. В течение более чем тридцати лет он изменился, в девяностые захирел, потом, сменив собственников, превратился в цветущий пансионат, но перестал быть молодежной Меккой. Каждый раз, когда я приезжал в Сочи, считал своим долгом обязательно зайти на территорию, пройти на пляж, и особенно горевал, когда вдруг не нашел бара Наутилус, с которым было связано так много. На территории появились теннисные корты, бассейн, аквапарк. Но до сих пор я не могу спокойно проходить мимо уютных аллеек бывшего Спутника, где есть скамейки. Всё тянет подойти и удостовериться, что ни на одной из них нет незабываемого ликантропа Валюни и его удивительной ламии Эльвиры и никто не завоет вдруг в темноте инфернальным баритоном:
– Я люблю Эль-лю-у! Я люблю её!
И ламия не ответит ему протяжным звонким шлепком и усталым грудным голосом:
– Перестань, Валю-у-у-ня! Не пугай этот народ…
Чуть позже (примерно в начале девяностых), когда я по инерции вынужден был говорить своим студентам на филологическом факультете про патриотизм, я вдруг примерил это слово в отношении себя и засомневался, где именно моя Родина. Когда-то все было ясно и понятно. Вот на карте огромная страна, похожая на большую добрую собаку (точь-в-точь – алабай, подаренный не так давно нашему президенту). Я стою перед ней на уроке географии в восьмом классе, горжусь собой и своей страной и твердо знаю, у меня только-только закончилось счастливое детство, началась счастливая юность и скоро придет пора счастливой зрелости, еще, правда, туманной, но вполне себе в мечтах представляемой – с взаимно любимой женой, взаимно любимыми детьми и взаимно любимой работой где-то в области журналистики. На крайний случай – в области свободного художественного писательства. Так, пока еще не совсем ясного, но какого-то хорошего писательства. Такого многообещающего и добровечного.
И вдруг – БАЦ-тарарах – Перестройка! (говоря словами любимого поэта – "Вот те раз, нельзя же так!").
Честно говоря, Перестройка мне сначала очень даже понравилась. Вздохнулось, наконец, полной грудью и стало возможным ругать все, даже партию (коммунистическую, конечно, ведь когда-то она была одна. И когда говоришь, "партия", подразумевалась, естественно, она, "родная"). Такие утверждения, как "партия – говно!", слышные отовсюду в 90-е годы (и это после "Партия – это наше всё!), мне всегда напоминали экзерсисы трех-четырехлетнего ребенка с малознакомыми словами, на которые взрослые реагируют неадекватно, начинают выходить из себя и ругаться. Но ребенок все повторяет и повторяет их: "Какашка, какашка, какашка". Ему весело и страшно, почти – "и больно и смешно, а мать грозит ему в окно" (мать здесь, наверное, – Родина-мать).
Но теперь я просто не знаю, что мне назвать Родиной. Ориентально уникальный и в то же время слегка надоевший по молодости лет Узбекистан шестидесятых-семидесятых годов двадцатого века, воспетый повернутыми на итальянском неореализме Ильёром Ишмухамедовым и Родионом Нахапетовым в кинофильмах "Нежность" и "Влюбленные"? Мой прекрасный, зеленый, теплый, дынно-арбузный, улыбчивый и насквозь продажный город Ташкент? Город, родной настолько, что каждые его парк, сквер, улица 60-х – 70-х (где до сих пор гуляют знакомые привидения вундеркиндов пера Юры Кружилина, Августа Вулиса, Дины Рубиной) появляются перед моими глазами при малейшей ассоциации до сих пор. Или Родина – это нечто умозрительное, оставшееся на карте после усекновения большого собачьего тела СССР и называющееся теперь Россией?
Конечно, не один я такой, покинувший свою малую Родину – одну из самых советских социалистических республик и не совсем разобравшийся со своим патриотизмом. Но как мне, не разобравшемуся с главным, учить других? Например, тех, кто никуда не переезжал, и у кого нет гнетущей дихотомии этого чувственно-конкретного понятия "Родина"?
Гурзуфская сказка
Совсем недавно, решив сравнить своё впечатление от нынешней Ялты со своими детскими воспоминаниями и проезжая по трассе Алушта – Ялта, я вдруг увидел неприметный серый указатель к морю. На указателе значилось: "Гурзуф". Не долго думая, я свернул свой кроссовер по указателю и стал спускаться к старому знакомому, которого давно не видел, но которого не забуду никогда. Для кого-то всего лишь ещё один лагерь из серии молодёжных лагерей Спутник, очень популярный в советские времена. Но для меня – особая веха жизни, когда мистика накрывает реальность.
Я спустился до закрытого шлагбаума, оставил машину и дошёл до набережной, которую не узнал вовсе. Мимо череды кафе и ресторанов, которые непрерывной стеной отгородили знакомый пляж от набережной я дошёл до Спутника, вернее, как иногда повторяется снова и снова, – до того, что от него осталось. А осталось довольно много, уцелели почти все сильно тронутые временем домики-бочки, административный корпус и самое главное – кафе "Космическая Тарелка", с которой у всех бывших спутниковцев было связано так много. Но людей на его территории не было, а были странная тишина и ощущение заброшенности.
Я шёл от бочки к бочке, и память принялась вытворять чудеса наложения прошлого на настоящее. Во включившемся в моей голове хроновизоре я увидел множество парней и девчонок, которые жили здесь почти сорок лет назад, отдыхали, знакомились, строили отношения, а потом со слезами расставались, но увозили кусочек счастья на всю оставшуюся жизнь. Которые радовались своей удачливой избранности, купались в долгожданном море, танцевали, пели песни, играли в волейбол, футбол, настольный теннис и ездили на экскурсии. А еще, конечно, пили кофе и шампанское в незабываемой Тарелке, и вдруг впадали в безысходную тоску из-за того, что в конце июля 1980-го года умер Высоцкий. По крайней мере, для меня это было настоящим ударом, я долго не мог прийти в себя и видел, что плохо от этого было многим.
Именно в гурзуфском Спутнике я пережил два незабываемых и изменивших меня приключения. Не знаю, правда, можно ли с точки зрения строгой семантики считать приключениями те события, которые произошли с двадцатилетним парнем, но во многом они повлияли на то, какой "незаурядной" личностью он является теперь.
Первым приключением, обрушившимся на меня в Гурзуфе образца 1980-го, стало появление настоящего джинна. По обличью это был большой азиатского вида мужик, внезапно возникший во "времянке", куда меня определила на ночлег в гурзуфском ММЦ "Спутник" молоденькая дежурная. Так как я прилетел ночью, места даже по официальной путевке в этом пользующемся повышенным спросом крымском молодежном Парадизе сразу она найти не смогла. Разве что в так называемой "времянке", отличающейся пониженным комфортом и повышенной звукопроводимостью. Потому что стенки в этих времянках были из картона и походили на переборки в небезызвестном общежитии имени Бертольда Шварца.
Девушка проводила меня до этой времянки, открыла дверь, показала койку, пообещала перевести завтра в "бочку" со всеми удобствами и перед выходом вдруг громко вскрикнула от страха, потому что в картонном пространстве, где мы в это время находились, материализовался Бек и стал как-то слишком внимательно вглядываться в её лицо. Потом быстро потерял всякий интерес и направился ко мне.
Несчастную, заспанную дежурную понять было можно, потому что джинн даже в земном обличье всегда внушает определенное беспокойство, все-таки – ориентальный демон. С тихими ругательствами девушка порскнула из времянки, а мы с брутальным азиатом стали рассматривать друг друга. Мужик был необычный. Он стоял с обнаженным торсом в спортивных трикотажных штанах, заканчивавшихся внизу огромными волосатыми ступнями, без всякой обуви. Огромная голова с всклокоченной шевелюрой, абсолютно ничего не выражающее лицо, на котором почти не было глаз, сильный птоз на две трети прикрывал их верхними веками. И буквально с первых слов он принялся меня удивлять.