18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алексей Макушинский – Димитрий (страница 46)

18

И если ты хочешь знать, Ксения, с тех пор я рыдаю. Я смеюсь, радуюсь, езжу на соколиную охоту, хожу на медведя, осуществляю великие замыслы, завоевываю Московию и провозглашаю себя императором, но внутри, в душе, я рыдаю. С тех пор я сирота. С тех пор я сирота-сиротинушка. Ты хохочешь? Ты спишь. Я сам произношу это с хохотом, про себя, потому что как иначе это можно произнести? Но с тех пор я сирота-сиротинушка, один-одинешенек на чуждом и злобном свете.

Мы долго его теребили, все надеялись разбудить. Я никогда не думал, что он такой большой и тяжелый. Его голова лежала на Парацельсе, правая рука на столешнице, левая вниз свесилась, почти до самого пола. Они были все теперь сами по себе: и голова, и обе руки: три отдельные тяжести, отдельные неподъемности. Эрик пробовал правую руку поднять, я левую положить на стол, непонятно зачем. Голова его окончательно сделалась земным шаром, навсегда сделалась сферой небесной. Мне хотелось в алмазы его глаз заглянуть еще хоть однажды; глаза уже стали стеклянными. Вошли слуги; мы убежали в парк. Мы смотрели на кувшинки, на темную воду во рву; мы оба понимали, что в последний раз сидим на этой насыпи, под этими башнями. Оба же понимали мы, что в замке нам оставаться не следует: кто знает, что могут учинить над нами без Симона таинственные важные люди?

Мы разъехались с Эриком в разные стороны, хоть он и обещал прийти мне на помощь в отчаянную минуту. Эрик, не будь дурак, выбрал обыкновенную жизнь, тяготы, но и отрады простого существования, просто существования: уехал, иными словами, к своей бабушке Карин Монсдот-тер, героине финского народа, шведской помещице; и почему-то я думал, что в самом и самом крайнем случае я тоже мог бы туда убежать. Мне не суждено было туда убежать, и шведов, как тебе отлично известно, призвал на Русь Шуйский, мой злейший враг, когда со мной уже было покончено. Я в совсем другую сторону убежал, к запорожцам, в их буйные курени, как очень правильно написал твой любимый поэт, моя спящая Ксения, много вздорного обо мне сочинивший, не совравший хоть в этом (что он и сам теперь признает, встречаясь со мной в райских кущах, созерцая свои вечные ногти, валя вину на Михалыча… спи крепче, спи глубже), и да, научился владеть саблей, тут тоже был прав А. С. П.: саблей — но не конем, просто потому что владеть конем мне учиться уже было не нужно, я таким был наездником, так лихо объезжал аргамаков, что запорожцы только покрякивали, да усы покручивали, да чубами, да чубуками трясли, да любо! кричали; потом, переодевшись монахом, пробрался в Московию, постранствовал по монастырям, чтоб хоть краешком глаза взглянуть на ту землю, которую предстояло мне отвоевывать у твоего батюшки, застал ее разоренной, увидел брошенные деревни, увидел толпы голодных, бредущих по Муравскому шляху в надежде, что их накормят в столице, умирающих по дороге, увидел трупы, обглоданные волками, увидел полумертвых, обирающих мертвых, увидел, своими глазами, в большом котле вареную человечину, увидел еще и еще страшные вещи, Ксения, о которых тебе даже спящей рассказывать не хочу, вдруг ты сквозь сон их услышишь, чуть сам не умер от голода, чуть не угодил к лихим людям, разбойничкам Хлопка-Косолапа, с которым, впрочем, мы бы, полагаю, поладили; наконец снова выбрался на волю, в Литву, сперва в Киев, где князь Острожский мне не поверил, чтобы поверить после, затем на Волынь в Гощу, к родным арианам, наконец в Брагин к Адаму Вишневецкому, откуда и началось мое волшебное восхождение.

И вот теперь уже утро, Ксения, вокруг Москва, снежный мир, снег повсюду, на крышах и на карнизах, и даже на тротуарах, даже на мостовых; тот утренний чистый снег, не тронутый ни шинами автомобильными, ни подошвами человеческими, ни лопастями снегосгребательных монстров, что кидают его через голову в кузов пятящегося за ними грузовика; тот снег негородской и невинный, который случается нам, московским бездельникам, видеть лишь после очень бессонной ночи, а я спать нисколько не собираюсь, я уже выбрался из постели, уже стою один у окна, уже в снежном свете, пока ты спишь, могу заглянуть, за кроватью отыскав ее, в макушинскую ксерокопию, посмотреть, хорошо ли он понял мои нашептывания, все учел ли из того, что я рассказал ему в его снах, втайне от него самого — нет, кое-что переврал, несчастный очкарик, — а что ты спишь и по-прежнему спишь, моя Ксения, что я говорю сам с собой, меня только радует, потому что — что? Потому что ты и только ты одна, Ксения, могла бы, кто знает? поверить в мою высшую природу и правду, в мою истинную тайную сущность, в мою идею и эйдос, но даже и ты, Ксения, во все это не поверишь, я уже знаю: поверить во что-нибудь вообще очень трудно, веры нет без наивности, а наивности ни в ком из нас почти не осталось, даже в тебе, Ксения, даже в тебе, потому я и в твою православную веру не верю, Ксения, хорошо, что ты спишь, я думаю, ты придумала ее для себя, поверила, что ты веришь, а в мою высшую правду поверить не можешь, не хочешь, не хочешь даже поверить, что в нее можно поверить; поэтому лежи и спи, лежи и не верь, а когда проснешься, я сварю тебе кофе в джезве, подаренной мне, Димитрию, турецким посланником от имени самого султана, в наивной надежде отвратить меня от идеи воевать Константинополь, но ты ведь и в это не веришь, так что и ладно, я все равно сварю тебе кофе, Ксения, когда проснешься ты, наконец, и мы пойдем с тобою в театр по этой зимней, ледяной, умирающе советской Москве и будем делать вид, что живем в настоящем, играть свои роли, носить свои маски.

Потом исчез Шуйский (он же Муйский; скотина). Возвращенный мною из ссылки, Шуйский-Муйский, гнилозубая гадина, объявил, что все, привет, он уезжает. В Америку. В Америку уезжает он, Шуйский-Муйский. Зубы делать? Зубы ему и здесь сделают; зубы фигня; а женится он; на американке. Борис Годунов ему жениться не позволял, а теперь все — свобода, демократия, перегласность, женись на ком хошь. Хошь на англичанке, как собирался батюшка нашего дорогого Димитрия, Иоаннус Террибилис (еще и поклонился, подлец, в мою сторону, с отвращением пишет Димитрий), хошь на француженке, хошь на зулуске, хошь, к примеру, на китаянке. На китаянке не хошь. А вот на американке женится он, это да, на славной представительнице Нового света, открытого, если правильно он понимает, при великом прадеде нашего дорогого Димитрия, хотя и без всякого участия этого прадеда, собирателя русских, но, увы, отнюдь не американских земель, о чем лично он, Шуйский-Муйский, всю жизнь скорбел, всю жизнь горько плакал, почему вот и решился, наконец, поправить дело, женясь на американке. Короче, все, биби-дуду, уезжает он в Новый свет, в самую Филадельфию, завидуйте, локти кусайте. А что он там делать будет, так это ему все равно, хоть посуду мыть в «Макдоналдсе», лишь бы вырваться из совка, да и не придется ему мыть посуду в «Макдоналдсе», невеста его не бедная, так-то, продолжайте завидовать, кусайте локти, кусайте хоть ягодицы, и вот зря вы, Мария Львовна, с таким ироническим прищуром на меня смотрите, зря свой платок теребите, зря и губы складываете в слово уродина (разглагольствовал уже, в сущности, бывший Шуйский, бывший Муйский, расхаживая перед сценой, уже без всякого отвращения пишет Димитрий, сожалея о прошлом, любя это прошлое), я же (разглагольствовал Шуйский) не виноват, что вы ее видели, хотя я менее всего собирался ее вам показывать, не виноват же, что вы подсмотрели за нами, когда мы с ней шли по Арбату, где рисовали ее уличные художники, местные тицианы, мастера своего дела, всегда умеющие за твердую валюту польстить иностранке, такие веласкесы, и местные же музыканты развлекали ее рассказами о привередливых конях и призывами к переменам, до которых, впрочем, никакого дела нет его невесте, у нее, знаете ли, в Филадельфии и так все в порядке, лишь бы ничего не менялось. А красота, Мария Львовна, дело житейское, вот вас все считают красавицей, и правильно считают красавицей, да что толку, Мария Львовна, вот что он уже давно хотел вам сказать, он, Шуйский-Муйский: что толку-то, Мария Львовна, в красоте вашей такой сногсшибательной, возитесь тут с молодежью, как с котятами, хорошо если с львятами, львят, впрочем, не вижу, все ждете, что вас в кино позовут сниматься, а он вот, Шуйский-Муйский, в Америку уезжает, в Филадельфию, вот куда, и скоро забудет он вас со всей вашей сногсшибательной красотою, всеми вашими библейскими бедрами, не снизошли вы, со своей красотою и бедрами, до него, гнойноглазого Шуйского, гнилозубого Муйского, ну и пожалуйста, оставайтесь здесь, в совке вашем долбаном, а он уезжает, биби-дуду, и зубы ему в Америке сделают новые, уж чего-чего, а зубы-то умеют делать в Америке, кого-кого, а зубных врачей полно в Филадельфии, а что невеста у него не красавица, так это тоже дело житейское, что у нее бровей нет, так это даже и к лучшему — у жениха недоразумение с зубами, у невесты с бровями, они отлично подходят друг к другу, — жениху зубы вставят, невесте брови нарастят, а не нарастят, так на худой конец нарисуют, — и вы тоже зря хохочете, Ксения, с вашего позволения, Борисовна, бровьми союзная, и даже слишком союзная, надеюсь, вы собственные свои брови уж начнете выщипывать, когда закончится вся эта глупость с Димитрием, а чем она закончится и закончится ли вообще чем-нибудь, к примеру — премьерой, на это, драгоценный Сергей Сергеевич, ему, Шуйскому-Муйскому, решительно наплевать.