Алексей Кожевников – Парень с большим именем (страница 61)
Видел камень, и рождалась короткая мысль о камне. Ее вытесняла новая — про звезду или гулкий мостик через неведомый ручей.
Кирилл Дымников сидел на скамейке и вел разговоры с пассажирами. Он не забывал и ребят, не раз предупреждал, что они могут простудиться.
— Охватит такой ветер, в коем болезнь, що я буду с вами делать? Закройте окно!
— Ветер теплый, ничего не будет! — откликался Степа.
Настя молчала, она не хотела рвать ниточку своих дум.
— Ветры разные. Иной холодный, а болезни в нем нет, здоровье он приносит. Другой теплый-теплый, приятный, а болезнь-то в нем и есть.
Кирилл еще из родной Вятки вынес убеждение, что ветры приносят и здоровье, и болезнь, и счастье, и горе, есть добрые и злые. По заводам давно уж так не думают, но Кирилл держался старых убеждений и всегда шептал какие-то слова, чтобы обезвредить ими злой ветер.
Он сильно боялся за свою дочь и опять напомнил:
— Закройте окно, холодит.
— И вовсе тепло, — отказалась Настя закрыть окно.
— Народ спать ложится, и я ложусь; нельзя при ветре, надует чего ни есть.
Тут Настя уступила и закрыла окно. Она села в угол, а Степа рядом. Ей был виден кусочек звездного неба, полоса гор и бегущие навстречу поезду облака.
Степе не было видно ни неба, ни гор, ни облаков. Он следил, как металось пламя свечи. То готово было погаснуть совершенно, то разгоралось ярким остроконечным язычком.
Вагон был полон людей и теней. Люди стояли, бродили, а тени смешно и беспокойно метались. Наблюдая за игрой теней, Степа заснул, и привиделся ему сон.
Будто схватили его, бросили в железную клетку, из которой нет выхода, и помчали. Клетка мчится, гремит, скрежещет и воинственно гудит. Хочет Степа освободиться, но выхода нет, сплошная стена, в которой всего одна небольшая щелка. Через нее виден мир и свет. Напрягает Степа все силы, грудь, плечи, руки, чтобы разорвать клетку, но она не поддается. Вот погас последний луч света, скрылось все: и горы, и небо, и огни — сплошной мрак.
Степе мучительно хочется вздохнуть воздухом, который струится над землей, увидеть свет; ему страшно, что он никогда не увидит его, и парень вскрикивает.
— Що с тобой? Испугался, сон видел? — спрашивает Кирилл.
— Страшно, сон… — Парень часто дышит, весь в поту.
— Глянь, красота-то!..
Через стекло видит Степа мир, свет, небо и готов разбить стекло, как последнюю преграду к ним, последнюю стенку страшной закупоренной клетки.
— На волю, на площадку.
— Душно тебе?
— Душно, скорей на волю!..
— Айда, коли так. — Кирилл выводит Степу на площадку вагона.
За ними выходит Настя. Стоят они у раскрытой двери, горный ветер опахивает их лица, врывается в грудь. Горы залиты лунным светом, в котором спуталось синее, желтое и голубое. Обнаженные вершины, кварцитовые осыпи, грани камней и выступы светятся мерцающим светом. Думается Насте, что из недр земли поднялись все самоцветные камни, им надоела вечная тюрьма, рассыпались по горам, радуются воле и миру. Пролежат они ночь, когда мир спит, а днем вновь спустятся в свою темницу.
Порывисто и жадно дышит Степа. После тяжелого сна, где теснота и мрак, ему несказанно дорог простор и свет.
Кирилл продрог и ушел в вагон, на площадке остались Степа и Настя вдвоем. Они простояли там всю дорогу и радостными криками встретили родную станцию, откуда были видны знакомые с младенчества вершины и ухо улавливало плеск недалекой шалуньи Ирени.
Путь от станции до Озерков был путем радости и веселья. Кирилл шел последним, улыбался и открыл ветру свои седые волосы. Степа и Настя бежали впереди по каменистой тропинке, кричали, ухали и пели. Лес и горы охотно отвечали эхом на их крики. Спугнутые птицы с шумом взлетали к небу. Ребята выкупались два раза в Ирени. Настя распустила волосы и на голову надела венок из одуванчиков. Среди них замешались несколько анютиных глазок, и они с какой-то печальной завистью глядели на веселье девушки, точно сиротки.
Тропинка часто шла по самому берегу Ирени, по той его грани, которая заливается в сильную полую воду. Гладкие, обточенные камни усыпали тропинку. Одни были молочно-белы, точно всю жизнь свою глядели на белые пушистые облака и пропитались их белизной; другие были пропитаны желтизной солнца, третьи — переменчивым светом луны.
Будучи маленьким, Степа считал эти камни драгоценными и носил их с реки домой, и теперь они показались ему драгоценными, как украшение рек, горных тропинок, как улыбки серой будничной земли.
В Озерках Настя приготовила чай, и все вместе пили его. Потом она сводила Степу в огород и показала неиссякаемый кипун. Под вечер, когда земля, лес и Ирень подернулись легкой синью, парень отправился домой.
Настя крикнула ему вслед:
— Приходи, не забывай!
— Приду, не забуду, — ответил он.
Быстро шел Степа, сердце хотело быть дома. Вечерняя синь, рождаясь неведомо где, заполняла долины, плыла над рекой, подергивала небо и все густела. Солнце упало за горы, заря догорала ярко-красным пятном, а синь заполняла весь мир, всю чашу его от земли до небес. Степой владело состояние тревожной радости. Впереди — дом, мать, родные улицы, пруд, родная трава, по которой многие годы бегал босиком. И страх, как холодок с реки в теплую летнюю ночь, заставлял вздрагивать.
«Уживусь ли? Куда потянет? Буду ли спокоен?» Все эти мысли не отчетливо, но постоянно мелькали в голове парня. Пролетит, как искра, погаснет, а через мгновение опять.
В избе теплился огонек. Степа схватился за железную скобку двери, дернул и очутился перед столом. Мать как-то устало сидела и ела картошку.
— Здравствуй, мамка!
— Степушка! — вскрикнула она, обняла сына и зашептала: — Да как это, откуда? С отцом? Один?
— Один.
— Бросай мешок, устал ведь, садись поужинай!
Сын бросил мешок, скинул сапоги и сел рядом с матерью. Он ел, а она заглядывала в его исхудавшее лицо, в глаза, в которых мешалась радость с испугом.
— Какой ты… вырос, а похудел как… Лицо темное, думное какое-то. Отец-то жив?
— Жив и здоров.
— Домой не собирается?
— В отпуск, может, приедет.
Степа взглядом скользнул по избе и заметил на стене дудочку пастуха Якуни.
— Дядька где, спит на сеновале?
— Якуня-то? Да ведь умер он, я и забыла сказать. Вскоре, как ты уехал, вертается он раз с пастбища в неурочное время и говорит: «Пришла…» — «Кто пришел?» Не могу я понять, о чем он. «Смерть моя». Стоит и улыбается тихо так, вроде Николая-угодника, когда пред ним лампадка зажжена. «Не выдумывай ты, Якуня!» — я ему. А он мне: «Я, Марья, не выдумываю». Взял связку лаптей, отделил две пары тебе, две пары отцу, две — мне, а прочие роздал по поселку. Сам вернулся в горы, сел над Иренью и заиграл. Долго играл и вдруг умолк. Вечером пришло стадо домой без Якуни, а утром ушло без него. Пошарила я ночью на сеновале, в огороде, на лужайках, в бане, думала: не спит ли где? А его нет и нет. Всполошился народ и давай искать Якуню: одни — в одной стороне, другие — в другой. И нашли в горах, над самой Иренью. На самом-то бережку, на краешке. У меня и в груди сперло — не упал бы, родимый!
Марья сделала испуганное лицо, точно перед ней был не Степа, а Якуня над самой Иренью.
— Лежит он лицом к небу, улыбается солнышку, рядом дудочка и кнутик. «Якуня, спишь?» — спрашиваю я. А он и не шелохнется, не то что голос мне подать. «Якуня, Якуня, стадо разбежалось!» — подшутил кто-то. Он и на это безмолвствует. Стоим мы и боимся — дрожь так и бьет всех. Чего сонного человека бояться, а нас трясет эта лихоманка. Подбегает к Якуне Семка, Авдеичев сын, заглянул в лицо и шепчет: «Да умер наш Якуня, глаза-то застекленели». Легче нам стало, и лихоманка прошла. Потрогали мы старика и видим, что мертвенький, холодненький. Жил тихо и умер тихо — праведником. А Семка стоит над ним и во все горло: «Ишь смерть-то как почуял и место выбрал. Это он под могилу». Сказал Семка, а у нас и весь страх прошел, ничего не осталось. Схоронили мы Якуню на том самом месте, где нашли, и поставили над могилкой крестик из белой березки. Ходит народ мимо того крестика, днем и ночью ходит, и никому не страшно. Помнят все глупенького. Всю-то он жизнь улыбался, радовался и умер с радостью на лице. Висят его лапотки в целости-сохранности, и, глядючи на них, вспоминает народ пастушка. Не было ему под стать в Дуванском и не будет.
Умолкла мать, а Степа проговорил:
— Дудку он кому оставил? — снял Якунину дудочку и приложил к губам. — Пойду-ка я пастухом и буду на ней играть.
— Тебе, тебе. Много раз говорил: «Умру, дудку отдай Степашке».
— Он и в музей обещал.
— В музей, говорил, после тебя: ты отдашь. Хорошая дудочка, медная, долго продежурит!
Услыхал Степа материны слова, оторвал дудочку от губ и внимательно посмотрел на ее красную старую медь. Он вспомнил про завод, про железо и пламень. Ему надо бы испугаться медной дудки, бросить ее, но страха не было. Холодная дудка лежала в руке, а парень вертел ее, и мысли, разные мысли закружились у него в голове. Он посмотрел и на железную скобку у двери, за которую брался, когда пришел домой, которую и раньше трогал множество раз.
Усмехнулся парень, встал, потрогал скобку и опять усмехнулся.
— Чему ты? — спросила мать.
— А так, ничему… скобка…
— Чего со скобкой?
— Холодная, — сказал парень и подумал, что сказал пустое слово, ни к чему оно, и мать ведь все равно не поймет его дум и тревог, которые охватили, когда он, забыв свою боязнь перед железом, взял Якунину дудочку.