реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Корепанов – Нигде и никогда (страница 6)

18

Встали. Шагнули в открытую дверь, в серенькое утро. Ключ под порог – и ушла. А я остался стоять. Долго брела по длинному изгибу шоссе, не поднимая головы. Пылили автобусы, угарно, с хрипом дышали самосвалы – а она шла и шла, да так и скрылась, словно растворилась в утренней серости. Растаяла. Навсегда.

Что было, того не вернешь. Не воскреснет прошлое, не откинутся крышки гробов, не возникнут вновь дорогие нам лица. Не вернется любимая полянка детства, березовая роща, крутой спуск к пшеничному полю.

Как-то сошел с электрички на пригородной станции, расспросил, как пройти, и нашел-таки дорогу. И вот она вокруг меня – березовая роща детства. Совсем не та. И березы пониже, и обрыв вовсе не крутой, и старые окопы заросли травой. Не вернешь звонких голосов, огромных грибов, не вернешь себя, пятилетнего…

Не вернешь прошлое. И не поправишь.

Да и что изменилось бы, даже если окликнуть ее тогда, догнать? Ничего. Потому что три богини со странными именами уже готовы были разорвать нить. Потому что все уже было предопределено еще более ранним прошлым. Выручить могло только одно – устранение причины. Устранение первой встречи под чахлой пальмой. А разве это в силах человеческих?…

…И лишь через много-много дней я узнал, что ее нет больше среди нас, живых. Нетипичная, совершенно несвойственная нашему веку история. Ведь из-за этого сейчас не принято уходить. А она ушла. Слишком много снотворного.

Исчезла из-за меня…

Была поздняя осень. Я долго ходил по берегу озера, все искал то место, где мы были когда-то. Осока пожелтела, деревья-скелеты растопырили голые ветви. Дул холодный ветер, шуршала промерзлая трава, грязь буграми застыла в колеях проселочной дороги. Я нашел то место, сел на поседевшую от инея траву и долго смотрел на озеро и деревья. А что мне еще оставалось делать?

…За окном по-прежнему суетливо мечутся снежинки. Плывем сквозь зиму. Смотрит через мое плечо, улыбается печально. И опять нет слов для разговора, потому что разговор уже был и остался в далеком прошлом. «Не оставлю своих детушек», – сказал добрый молодец.

Она смотрит на меня, легонько кивает, и в глазах все те же слезы. Встала, медленно прошла к выходу – и трамвайные двери открылись. Растворилась в царстве миллионов снежинок.

«Осторожно, двери закрываются!»

– Не закрывайте!

Бросился к дверям, выпрыгнул на снег, в хрупкую вечернюю тишину проспекта. Пронзительно чистый воздух, холодные звезды над глыбами домов – и никакой пляски разыгравшихся снежинок…

«Скрип… Скрип…» – спешат прохожие. Не те, совсем не те. И только один стоит, изумленно смотрит на меня, дрожит у губ огонек сигареты. Никого. Пусто.

Молодой, лет двадцати, поднял руку к сигарете, да так и застыл, словно кому-то позирует.

– Трамвай… Трамвай… Ниоткуда…

Бормочет, смотрит на меня, огонек прыгает у губ.

– Пусто было аж до поворота… И вдруг – ниоткуда…

– А кто вышел?!

Кричу, будто заблудился в лесу и замерзаю, и жду ответного крика как спасения.

– Ниоткуда…

– Кто?!

– Вы…

– Кто «мы»?!

– Вы… Один…

– А передо мной?

Наконец-то упала сигарета. Покатилась в снег и глядит оттуда ехидным огненным глазком.

Повернулся и пошел, бормоча под нос. Оглянулся – и раздраженно:

– Никто! Только ты и вышел.

Пусто на проспекте. Ни машин, ни трамваев. Холодно блестят под фонарями замерзшие рельсы.

Двери закрываются. Никого. Никого…

Зачем?

Он не мог бы с уверенностью сказать, с каких пор стал видеть такие сны. Может быть, потому, что никогда не смотрел на улице по сторонам, стараясь отыскать приснившиеся ему лица. Он начал догадываться, что сны его не простые, а словно запорхнувшие из не наступившего еще завтрашнего дня, только когда чуть не налетел в парке на вышедшего из-за скрытого кустарником поворота высокого слепого мужчину в темных очках, которого вела огромная овчарка. Он стоял, глядя вслед печально прошедшей паре, припоминал, где мог видеть их раньше, и вдруг отчетливо осознал, что слепой и собака – воплощение его сна. После этого случая он стал более внимательно относиться к своим снам и вскоре с удивлением и некоторым страхом обнаружил, что ежедневно сталкивается с теми, кто приснился ему ночью.

Снилось ему, как и всякому человеку, много всякой всячины, которая обычно забывается наутро. Но были во всей этой кутерьме различных событий и персонажей фрагменты, которые не стирались, а застывали в сознании четким негативом, немедленно проявлявшимся при столкновении со своим двойником в реальном мире. Постепенно он научился отбирать при пробуждении эти неведомо как проникавшие в него кусочки будущего и мог безошибочно сказать, какой из приснившихся ему образов в течение дня воплотится в жизнь.

Их было много, этих людей, которых он никогда не видел раньше и которые появлялись перед ним, вынырнув из толпы, стоило только ему увидеть их во сне. Сгорбленная старуха в черном платке… Белобрысый мальчуган с потрепанным портфелем… Седой мужчина… Девушка в зеленом платье… Снились ему и знакомые, которых он неизменно встречал на следующий день. Однажды ему приснились негры, и наутро он еще издалека с удовлетворением увидел их, садившихся в ярко-красный автобус около гостиницы. Страх перед этими снами постепенно проходил, он уже с любопытством и нетерпением ожидал очередной встречи и даже, случалось, разговаривая по телефону с приятелем, как бы невзначай ронял: «Ну ладно, сегодня еще встретимся», – и, конечно, встречался.

Была даже кое-какая выгода в этих снах. Если, к примеру, снился знакомый, встреча с которым была совсем ни к чему, он старательно вглядывался в прохожих и успевал вовремя нырнуть в двери магазина или заторопиться к троллейбусной остановке. И все-таки выгоды было маловато. Почти совсем не было. Никак он не мог использовать неизбежную встречу с тем же белобрысым мальчуганом или толстой теткой с распухшими от обилия продуктов сумками в руках. В молодости он увлекался рисованием, даже ходил в художественную школу, и ему пришла как-то в голову мысль нарисовать утром приснившееся лицо, а потом, при встрече, показать портрет тому, с кого он был нарисован. Однако он сразу отбросил эту идею, потому что она была несовместима с его возрастом, отдавала мальчишеством.

Он даже написал письмо в редакцию научно-популярного журнала с просьбой рассказать, какими данными о подобных снах располагает современная наука и как она вообще к таковым снам относится. Ответ пришел довольно быстро. Суть отпечатанных на фирменном бланке нескольких строк сводилась к тому, что современная наука относится к подобным снам отрицательно. И подпись: сотрудник такой-то. Он не мог скрыть ехидной усмешки, но больше тревожить редакцию не стал. Роль подопытного кролика, увешанного датчиками, его совсем не привлекала. Не по годам ему было это занятие.

И все-таки один эксперимент он провел. Он решил просидеть все воскресенье дома, не открывать на звонки и посмотреть, что из этого получится.

Ничего не получилось. Воскресным утром он проснулся поздно, постарался вспомнить сон, и обнаружил, что вспомнить ничего не может. Решив не сдаваться, он продолжил эксперимент в следующее воскресенье. На этот раз он с трудом припомнил обрывки сна – какие-то дома, деревья… Но люди в его сне отсутствовали. Загадочный механизм, спрятанный в непознанных глубинах его существа, работал безотказно.

Лишь один раз этот механизм как будто бы дал сбой. В ту ночь ему приснился друг детства, погибший давным-давно у него на глазах серой осенью сорок первого, когда их рота отступала лесами вдоль берега Волги.

Утром он отправился на работу, и волнение его все возрастало. А волновался он потому, что друг ему приснился не молодым, восемнадцатилетним, а пожилым, седым, как и он сам.

На работе он дважды ошибся при подсчетах, чего с ним прежде никогда не случалось. Наконец отложил брякнувшие косточками счеты, в сердцах хлопнул дверцей стола и до конца рабочего дня просидел без дела.

Домой он сразу не пошел, а до темноты пробродил по улицам, с надеждой вглядываясь в лица. Отыскивая среди них то, изборожденное морщинами, бесконечно далекое, молодым уплывшее в небытие под мокрыми соснами у волжской воды. Сердце сжалось, заколотилось неровно, с перебоями. Вот оно – это лицо.

Потом сидели у него дома. Он – и напротив, по другую сторону стола, Пашка, давно похороненный и оплаканный друг, и как хорошо, что завтра выходной и можно хоть до утра по крупинке перебирать год за годом, извлекая из памяти дорогие обоим воспоминания.

Выжил Пашка. Оглушила немецкая пуля, наткнувшись на излете на каску, раздробила кость, но не убила. Не для него, видать, была предназначена. Отлежался, очнулся ночью под осенним дождем, не зная еще, что рота отступила, и сырой сосновый лес стал немецким тылом. Полз всю ночь по скользкому мху, натыкался на деревья, терял сознание. Под утро выполз к унылому кладбищу, приткнувшемуся в лесочке за околицей полусожженной деревни. Скатился, обессиленный, в приготовленную для кого-то могилу, перележал день, мучаясь от тупой боли в голове, а ночью одолел бесконечное поле – и опять в лес. Часто слышал неподалеку чужую лающую речь, треск мотоциклов, тяжелую поступь танков, но верил, что выползет к своим. И выбрался-таки на третьи сутки, а потом долго валялся в госпитале из-за того кусочка свинца, что приготовил для него фриц, да просчитался. Там же, на койке, узнал, что нет больше его роты, что почти вся она полегла на берегах матушки-Волги. Потом, конечно, воевал, встретил Победу в Берлине, хотя та пуля нет-нет да и напоминала о себе долгими головными болями. Демобилизовался, женился, вырастил двух сыновей, и вот приехал навестить старшего.