Алексей Конаков – Табия тридцать два (страница 11)
Кирилл смеется.
– Точно, помню, и мы это писали под диктовку! Классный отрывок. Тартаковер вообще очарователен, когда издевается над чем-нибудь, вот как здесь над стратегией.
– На самом деле мне, наверное, тоже нравилось ходить в школу, – продолжает вспоминать Майя. – Все-таки общение, друзья; и на уроках много любопытного.
– И что тебе больше всего запомнилось? Из «любопытного»?
– Хм, надо посчитать… Может быть, история гипермодернизма? Или изобретение Свешниковым Челябинского варианта в Сицилианской защите? (Каисса, я чуть с ума не сошла, когда впервые увидела эту зияющую слабость на
– Да, – подхватывает Кирилл, – это удивительный сюжет. Шатрандж был крайне медленной игрой: ферзь перемещался на одно поле, слон – через одно, рокировки не существовало. Пока разовьешь фигуры с первых двух горизонталей – со скуки умрешь: потому и придумали начинать с готовых табий, их там несколько десятков было.
– Вот-вот! И только после европейской реформы правил игры, резко ускорившей шахматы, позволившей множеством способов выводить фигуры в центр и чуть ли не третьим ходом начинать прямую атаку на короля, стало возможным появление самых разных дебютных схем, родилась дебютная теория как таковая, – Майя ерошит волосы. – И ведь, пожалуй, именно благодаря этому примеру я впервые осознала степень, как бы выразиться – «неглубокости», что ли? – нашего мира: практически все вещи, почитаемые людьми за «исконные» и «естественные», были изобретены сравнительно недавно…
– Кстати, насчет «изобретенности»: помню, ты критиковала феминистскую теорию о том, что «ферзь» стал называться «королевой» под действием средневекового культа Прекрасной Дамы и чуть ли не в честь Изабеллы Кастильской; так вот, попалась мне недавно одна статья…
(Каисса,
так легко говорить с тем, кого любишь…
Майя и Кирилл говорят долго, долго: об исторической обусловленности опыта, о социальном конструировании реальности, об изменчивости слов и вещей, о смене парадигм и эпистем, и вспоминают Мишеля Фуко и Хейдена Уайта, и цитируют Райнхарта Козеллека (вперемешку с Гарри Каспаровым), и горячо спорят о точности этих цитат, и разрешают спор совершенно неожиданным способом, и курят потом, зачарованно глядя в окно, за которым уже сгущается зыбкий сумрак, и Кириллу пора идти, им двоим пора расставаться, но это ненадолго, до послезавтра, до новой встречи – в 19:00, на другом берегу Невы.
На дне рождения Ноны.)
Семья Ноны владела прекрасной просторной квартирой около Ново-Никольского моста, на набережной канала имени Левенфиша – совсем недалеко от общежития Кирилла (пройти десять минут пешком по Садовой улице, мимо Юсуповского сада – «В память о выдающемся шахматисте, международном гроссмейстере Артуре Юсупове», гласила табличка, – а после пересечения с Большой Подьяческой повернуть направо).
Вечер выдался теплым, и Кирилл даже не взял пальто: шагал налегке, в клетчатой кофте, нес шоколадку «Белая королева» (подарок имениннице). Впрочем, мысли его были заняты отнюдь не предстоящим празднованием, но – работами Крамника.
Точнее,
Очередное посещение Публички, проверка по всем каталогам, компьютерный поиск, вновь любезно организованный Шушей, ничего не дали: все те же три куцые статьи и пара томиков избранных партий (плюс довольно старые, начала XXI века, «очерки творчества» Крамника за авторством Якова Дамского, Сергея Шипова, Сархана Гулиева). Поверить в такое было почти невозможно: в конце концов, речь шла не о рядовом гроссмейстере, но о четырнадцатом чемпионе мира, сокрушившем в 2000 году самого Каспарова. Но что, если дело именно в этом? – думал, огибая лужи, Кирилл. – Крамнику просто не повезло: он угодил между Гарри Каспаровым и Магнусом Карлсеном, двумя величайшими игроками в истории шахмат, господствовавшими по два десятка лет каждый (ранее похожим образом сложилась судьба пятого чемпиона мира Макса Эйве, триумф которого оказался краткой паузой, отделяющей эпоху Александра Алехина от эпохи Михаила Ботвинника). Придись победы Крамника на любое другое время, о нем бы говорили намного больше, охотнее бы переиздавали и комментировали, чаще бы ссылались в научных исследованиях. (Шуша, впрочем, предлагала альтернативное объяснение: с 2007 года Крамник жил во Франции, его секундант Евгений Бареев перебрался в Канаду, и потому большинство аналитических работ, написанных ими, недоступны сегодня российским ученым – увы, Карантин.) В любом случае ситуация дурацкая. И как теперь поступать Кириллу? Бросить совсем Берлинскую стену, полностью переключиться (как предлагает Уляшов) на исследования Итальянских позиций? Там ведь много интересного – и особенно соединение, через анти-Берлинский ход
За такими мыслями Кирилл перешел Подьяческую, нырнул в подворотню, поднялся на второй этаж. Его уже встречали: красавица-хозяйка Нона – тонкие черты лица, умные смеющиеся глаза, облако темных кудрей над плечами – в модной длинной до самых пят футболочке с принтом (черный конь на
Объятия, толкотня, суета.
Девушки ведут гостя через кухню, где свечи, фужеры, графины и приготовленные Ноной маленькие бутерброды (с соусом песто из молодой петрушки и растительного масла), в дальнюю комнату, полную музыки, разговоров, людей. Многих Кирилл видит впервые, но с кем-то уже знаком: вот, например, компания студентов-старшекурсников с кафедры истории, похожая на этюд композитора Погосянца, – пять человек сидят тесно-тесно в самом углу, спорят о чем-то негромкими голосами; о чем именно спорят?
– Понятно кто – Арон Нимцович.
– «Моя система» и «Моя система на практике» – великие книги.
– Вообще-то идейно Рихард Рети куда более оригинален, чем Нимцович.
– Тогда уж Свешников, он в 64 раза оригинальнее.
– Точно, Евгений Свешников!
– А Геллер?
– Еще скажи: Полугаевский.
– Ну что вы, друзья, ну ведь Ботвинник же!
– Ботвинник, конечно, наше все, но если говорить не об отдельных вариантах, а о перепродумывании концепции игры как таковой, то лучшим теоретиком был Любоевич.
– Любоевич? Хм, нетривиальный ход.
– Это из-за «ежа»?
– Конечно, «еж» в конце 1970-х полностью изменил шахматы.
– Прямо-таки «полностью изменил»?
– Ну да! Всю историю шахмат игроки боролись за пространство. Вспомни доктора Тарраша, учившего, что «стесненное положение – зародыш поражения». Нимцович, всегда с Таррашем споривший, тут соглашался: нехватка пространства опасна, так как затрудняет коммуникации, и вы не успеваете защищать слабости на разных флангах. Казалось, это объективная закономерность, следующая из самой геометрии доски и ходов. И вдруг Любомир Любоевич начинает играть за черных построение «еж»: не занимает центр пешками, не давит на него фигурами, вообще никуда не идет, но просто выставляет ряд