Алексей Колобродов – 55. Новое и лучшее. Литературная критика и эссе (страница 4)
Чтобы дальше не спотыкаться на филологических святцах Евгения Германовича, отмечу, для иллюстрации их щедрости, и вовсе неожиданного здесь Александра Галича (хотя почему неожиданного? контекст вполне чекистский, а значит, инфернальный:
И ещё одна, в случае Евгения Германовича, видимо, подсознательная параллель с Лагиным – Платонов, на фоне людей конца 1990-х (в которых ничего дурного ни автор, ни герой особо не фиксируют) выглядит идеальным, «голубым»; человек из прошлого, равно как лагинский «человек будущего», оказывается выше нас, современников, уровнем здравого смысла и морали.
Соловецкий контекст неизбежно провоцирует вспомнить одно из самых серьезных явлений новейшей русской литературы, роман Захара Прилепина «Обитель». И критики дружно вспомнили. Галина Юзефович:
Кстати, Александр Феликсович объединил соловецкий духовный подвиг, монашеское делание, ещё и с советским юношеским романтизмом «Двух капитанов» – «Бороться и искать, найти и не сдаваться».
У Скляра:
(Вообще, статья Андрея Рудалева «Неживая материя замороженного «Авиатора» – работа очень толковая в плане разъяснения христианских и, так сказать, политических мотивов романа. Андрей также подробно разбирает разрешение феномена времени у Водолазкина. Дабы не повторять Рудалева, отсылаю читателя к этой, опубликованной на «Свободной прессе» рецензии. А мы пойдём немного другим путем.)
Итак, родство «Обители» и «Авиатора», безусловно, наличествует, однако Соловки мне представляются ложным следом. Важнее тот самый «последний аккорд Серебряного века», который увидел Прилепин в соловецкой мистерии. В «Авиаторе» эти звуки ушли в букву, воплотились в самой фигуре Платонова. Отнюдь не случайно титул романа повторяет название известнейшего стихотворения Александра Блока. Более того – один из сюжетов романа – как раз пересказ в прозе блоковских стихов. Жест, надо сказать, храбрый – изложение Водолазкина обогащает Блока лишь фамилией летчика: Фролов.
И, кстати, названия «Обитель» и «Авиатор» – из одного звукового ряда Серебряного века. Однако если у Прилепина его остаточная энергия помогала строить авантюрный сюжет, направляла страшные и жертвенные поступки героев, программировала лютость века, то у Водолазкина её импульсы приобретают единственно куртуазное измерение. Платонов выходит некоей «девичьей игрушкой»; так, его возлюбленная, а потом жена Настя не устает повторять, каким дивным мужчиной (в сугубо физиологическом смысле) оказался размороженный Иннокентий.
И этот незамысловатый символ – своеобразный ключ к пониманию романа (энергия бушует узконаправленно, тогда как всё прочее, то есть реальность 99-го, погружается в энтропию настолько, что феноменологии, достойной внимания рассказчика, не заслуживает). Который при всем богатстве контекстов и аллюзий, претензиях на философскую глубину и метафизику, оказывается полым внутри. И, местами, неосознанно пародийным по отношению к писательской манере Водолазкина.
Поскольку персонажи и многие линии романа попросту фанерны, подобно конструкциям первых аэропланов. Доктор Гейгер, лечащий врач и опекун Платонова в новой жизни, настолько схематичен и условен, что кажется, будто не Иннокентия, а булгаковского доктора Борменталя заморозили в наказание за эксперимент над Шариковым, и в 90-х ожил именно Борменталь. Про единственную оригинальную эмоцию Насти я уже говорил. Ближе к финалу Водолазкин, похоже, устав от тщетных попыток вдохнуть в окружение Платонова живые дела и страсти, маскирует неудачу постмодернистским приемом, типа «смерти автора». Записи всех троих героев сливаются в некий интертекст. По-своему честно, хоть и не оригинально.
Любопытно: самым подлинным и ярким персонажем оказывается герой второго (хотя как посмотреть) плана – Зарецкий, обыватель, стукач и расхититель социалистической собственности. По сюжету «Авиатора», Зарецкий – та самая бредбериевская бабочка, способная изменить генплан истории. Он действительно хорошо и выпукло написан, а особой рельефности образу прибавляет ворованная колбаса, которую Зарецкий прячет, вынося с производства, между ног, ибо гениталии его мельче любого колбасного изделия.
Надо сказать, авторы профессорских романов полагают себя большими мастерами в деле создания эффекта многозначительности, с помощью паузы, тумана, умолчания, какой-нибудь насекомой детали. Понятно: подобное умение укрупняет и возвышает повествование, переносит в иной регистр. Согласно блистательной формуле Михаила Лермонтова:
Однако подобный уровень квалификации весьма редко встречается. Лермонтовское определение применимо к Пастернаку, пожалуй, всех периодов; Дмитрий Галковский говорил, что в полной мере этим умением обладали Стругацкие в лучших вещах. Однако Водолазкин в «Авиаторе», нагнетая многозначительность, разве что покачивает фанерными крыльями.
Просчитывал ли автор долгую инерцию «Лавра» при прочтении «Авиатора» – судить не берусь. (Хотя не бином Ньютона, разумеется.) Но именно так, под сенью «Лавра», будут читать, уже читают и критикуют. Загребая множество сильных аналогов, глубоких полутонов и культурных кодов. Да и я, грешный, не удержался – с тем же Лазарем Лагиным. Вовсе не собираюсь ни в коей мере принижать литературный вес Евгения Водолазкина. Сравнение с Лагиным, хорошим советским писателем, на мой взгляд, куда лучше штампа про Умберто Эко. А значит, сравнение возвышающее, вернее, из смежных сфер.
«Авиатор», в основных позициях и картинах – ностальгически-комариная дачная идиллия, брат-чекист, «Преступление и наказание», в смысле, что второго без первого не бывает (идея о возмездии, верная и незатейливая) – очень похож на «Утомленных солнцем» Никиты Михалкова. Я не про сиквелы – сумасшедшее «Предстояние» и диковатую «Цитадель», а про первых «Утомленных солнцем» – мастеровитых, скучноватых, чуть пародийных, оскароносных.
И послевкусие схожее – крупный художник замахнулся на притчу о времени, а получилось сработать на «Оскар». Впрочем, для издательского маркетинга – лучше результата и не придумаешь. Кстати, у «Авиатора» Мартина Скорсезе «Оскаров» – пять.
Комментарий 2023 г.: Читаю «Чагина» Евгения Водолазкина.
Я никогда не принадлежал к поклонникам именитого писателя, даже к прославленному «Лавру» у меня есть претензии. Поругивал я, было дело, «Авиатора» (за пустоватую многозначительность и профанацию трех таких разных, но явно связанных между собой сущностей, как советский проект, либидо и загробная жизнь) и «Брисбен» (слащавость и сугубая, до беспомощности, сконструированность).
В «Чагине», сужу по первой части, уходят водолазкинские амбиции на некое стилистическое первородство (написано всё простецки, не без интеллигентского университетского юморка), но приверженность игровой прозе, с постмодернистским соблазном цитатности, остаётся. Так кого, думаю, мне эта история напоминает? Ну да, точно – роман Фридриха Горенштейна «Место», написанный в 1972 г., отредактированный в 1976-м и лежавший мертвым грузом в столе у автора (даже в самиздат не брали, но там своя история), а впервые на русском вышедший в 1991 г., известно на какой волне, точнее, спаде её.
Ну, растиньяковский сюжет способного (у Водолазкина – с одной, но феноменальной способностью) молодого человека в имперских столицах, да в эпоху перемен – слишком общий, а вот дальше идут совпадения фабульные и смущающие. Подтаивающая грязями империя, хрущевские хляби, подпольные кружки, КГБ в качестве борхесовской библиотеки (Горенштейн едва ли читал Борхеса, а вот Водолазкин обоих) как субстанция просвещающая, карающая и метафизическая. Нежная девушка из хорошей богатой семьи, служащей режиму творчеством, которая предпочитает одного стукача другому, и Новочерскасский бунт как мотор сюжета.
С негодованием отвергаю версию о прямых заимствованиях и продолжаю размышлять над феноменом советских шестидесятых, которые заставили в одинаковых, до зеркальности, категориях описать себя и Фридриха Горенштейна, ощущавшего себя пророком ветхозаветной принадлежности, и Евгения Водолазкина, специалиста по русскому литературному средневековью.