Алексей Колесников – Экспроприация (страница 7)
Миша задумался. Удушив сигарету, он полез в интернет.
С изяществом крошечного вертолёта на вчерашнюю немытую посуду опустилась жирная муха. Солнце, наступая на нашу безшторную квартиру, будто исполнив команду «пли!», садануло мне в голову длинным лучом. Я махнул горючего, закурил и подумал, что в одиночку съём квартиры не потяну. А больше на этом свете (оказалось) друзей у меня нет.
– Что планируешь изобразить? – поинтересовался я, кивнув на холст. – Горящий танк?
– Дезертира, – ответил Миша.
И через неделю наша единственная в квартире стенка, не занятая картинами, укрылась полотном цвета хаки.
Кривоногий, криворукий, кривоносый, сгорбленный, косой солдат в драном бушлате без погон мочился сиреневой жидкостью на куст цветущей сирени. Грязным ногтем указательного пальца (свободной руки) он скрёб седую бородёнку. Запечатлённый в такой позе, он казался невероятно печальным.
– «Дезертир», – представил новое полотно Миша. – Мой идеал. Лучшая работа. Продам не меньше, чем за косарь. Поспрашивай там, может, кто заинтересуется.
Потом знакомые (какое-то наше невнятное окружение), забредавшие порою к нам, фоткали полотна и кивали, разинув рты. Среди них я присматривал себе нового сожителя, но как-то никто не подходил: все невероятным образом казались пристроенными. Одни мы с Мишей бродяжничали. Бедность, будь ты проклята!
«Дезертир», как и прочие картины, спросом не пользовался. Но он действительно отличался от других полотен. В вылупленных глазах солдата угадывались обречённость и загнанность, усталость от собственной участи. Эта картина хоть и выделялась среди прочих написанных, но быть проданной не могла – я это сразу понял. Босхианские Мишины уродцы, которые таращились своими выпученными глазами со стен каждой комнаты, окружённые тем или иным кислотным фоном, не могли существовать отдельно от нашей квартиры с её минималистичным интерьером и унылой атмосферой. Им суждено было родиться и остаться жить в мастерской, как если бы дети продолжали жить до старости в роддомах.
Мне трудно ответить на вопрос, имели ли Мишины картины какую-либо художественную ценность. В изобразительном искусстве я дилетант. Однако с уверенностью заявляю, что Миша имел талант и обладал самобытностью. В его работах присутствовала придумка и личный взгляд. Картины Миши мог нарисовать только Миша, а это дорогого стоит. Петь своим голосом – это дар.
– Так как Ленин от призыва закосил? – переспросил я как-то Мишу.
Мы мыли нашу квартирку. Помнится, я собирал пыль со стен драной футболкой и упёрся взглядом во взгляд Ильича. Его классический портрет висел у нас над обеденным столом, напротив окна без штор. «Пусть товарищ Ленин хоть через окошко смотрит, что там, в капитализме проклятом, творится», – шутил Миша. Чтобы как-то уравновесить Ленина и не поддаться его влиянию, я поместил рядом портрет Толстого, а потом ещё Маяковского и Блока для верности.
– Он же из дворян, – ответил Миша. – И судимость имелась. За подрывную активность, кстати, – добавил он и улыбнулся по-волчьи.
Чем скорее наступала осень, тем печальнее становился Миша: сох и облетал. Мы не знали, что делать. На пару дней он съездил к отцу, с которым поддерживал поверхностные отношения. Отец бросил Мишину Святую лет пятнадцать назад. Денег никогда не перечислял, в воспитании сына участия не принимал, но зачем-то каждый год поздравлял его с днём рождения.
Миша вдруг потянулся к отцу в восемнадцать лет. Стал ездить, разговаривать. Это был одинокий мужик, простой и сентиментальный. Естественно, выпивающий. Он сказал Мише, что все уклонисты трусы, что родина на то и родина, чтобы ей отдать долг, что год – это не потеря времени, а приобретение бесценного опыта, что каждый мужик обязан уметь стрелять. Высказал какие-то замечания про Мишину причёску и татуировки; про кольца в ушах. Миша твердил отцу, что его левые взгляды противоречат защите буржуазного правительства, что у капиталистов нет родины, а потому и армию свою они предадут; что любой солдат для них такой же товар, как машины, цепи, вина и шлюхи, которых они продают, покупают и заново, заново, заново. Признавался, что никогда в жизни он не хотел бы стрелять в человека и даже бить его. И любой приказ – насилие. Отец Мишу не понимал, рассуждал про землю, историю, убеждал, что армия позволит страну посмотреть. А когда узнал, что сын не имеет телевизора, то вовсе развёл руками, обвинил его в чудовищной неинформированности и прекратил разговор. Утром Миша вернулся в квартиру нервный, возбуждённый, громкий. Он шагал от холодильника «Орск» до полки с книгами, курил и пересказывал мне разговор. Я жалел Мишу, потому что в слабой позиции находился именно он. Оборонялся.
Аспирантура была моим элегантным решением, пришедшим в голову перед сном, у края бодрости. Как я радовался этой своей придумке! Как любил её! Миша, помнится, тоже приободрился, расцвёл. Немедленно он скачал себе учебники и стал готовиться. Даже завёл, быть может, первую со школьных времён тетрадку, куда плохо выработанным почерком вносил какие-то записи. За месяц он изучил практически всё, что должен знать студент с его факультета. Полученные знания углубили критическое Мишино отношение к капитализму и служению ему. Чем больше знаний о системе, тем слабее её стены, тем больше трещин в оконных рамах.
Миша очень рассчитывал поступить в аспирантуру и даже окончить её как раз на границе призывного возраста. Это решение действительно было изящным. И потому так горько от провала этого проекта!
Что ничего не получится, стало ясно в тот день, когда Миша вернулся с собеседования, которое проходило в старом корпусе университета на улице Студенческой. Переодеваясь в рабочую одежду и намереваясь немедленно убежать (подрабатывал в кафе, продавал какие-то булки), он мне наскоро доложил обстановку. Был бодр и как-то, несмотря на скверные новости, радостно взвинчен.
– На все вопросы я ответил. Ответил достойно. Совесть моя чиста. Но не берут, Юрочка, с такой мордой, как моя, в аспирантуру, точно тебе говорю! В комиссии сидели две бессмысленные жабы с моей кафедры и старый, уже глубоко во сне, профессор. Он молчал и улыбался, как под наркотой. Ещё посматривал на свои дорогие часики иногда. Жабы задавали поверхностные вопросы. Какую-то чепуху. Ясно, что сами материалом не владеют. Одна воду сильно пила, наверное, бодун. Пока я вещал – они в телефонах рылись и кивали. Одна вообще в какой-то момент вышла позвонить.
– Так это же хорошо, – возразил я. – Слушали невнимательно, значит, будут судить по общему впечатлению. Впечатление ты оставил приятное?
– А то! Шутканул даже, а они похихикали, как гиены.
– Ну вот!
– Что, Юрочка, «вот»? Имеется всего лишь два бюджетных места, а нас, абитуриентов, семеро. Первое место по квоте уйдёт иностранцу инвалиду, имеющему третье место за участие в проекте «Лидер отечества». Он два слова сказал, а профессор сразу проснулся и галочку себе в тетрадке мальнул. Я видел.
– А второе?
– А второе, гарантирую тебе, получит Дашка с кафедры. Она там работает у них два года. Секретарём или кем-то. Своя. Пары за них ведёт и планирование составляет. Отвечала, как задержавшаяся в развитии: му-хрю. А профессор опять проснулся и опять мальнул. И оскалился ещё, как волк. Посасывает, наверное, она ему.
– Да брось ты! – не поверил я. – Он же старый. Что ему там отсасывать?
– То, что у старого осталось, – то и отсасывает. Это у пролетария в шестьдесят лет уже ничего не стоит. Жизнь потому что тяжёлая, с болезнями всякими. И каждый день отчуждение, отчуждение! Это давит на психику, как пули, свистящие над головой. А эти десятилетиями один и тот же конспект воспроизводят и на стуле ёрзают. Кровь, конечно, может застояться, но застаивается там, где нужно. А Дашка дотошная. За это и ценят.
Я вскипел почему-то и стал на Мишу практически рычать:
– Да что ты с агитацией своей ко мне прицепился?! Ты можешь спокойно разговаривать или нет? Плевать мне на политику! Давай о деле говорить без этого всего.
– То-то и оно! – попытался перебить Миша, но я не дал:
– Это мир фантазий – твой марксизм. Герметичный титановый шарик, о содержании которого полно диких мифов. И потому полно, что никто не видел, что там внутри. И политика твоя – это лишь тема для журналистов. Чтобы было чем голову людям забивать и себя кормить. Набор условностей и всё. Ты думаешь, я не пытался чувствовать хоть какой-то азарт? Хоть что-то понять? Бесполезно! Всё одинаковое! Изучать политику – это как изучать песок в пустыне. А говорить о ней – это как этот самый песок жрать!
Миша не выносил критику. Как и всегда (замкнулся), он немедленно сунул ноги в кеды и, не прощаясь, ушёл на работу.
Мне не хотелось верить, что моя идея провалена, но призывник казался убедительным. Говорил как о решённом деле, оконченном.
Я, кстати говоря, тоже переменил работу. И хоть вновь работал
Вместе с тем я ощутил ноющую боль, досаду. Чувство несправедливости было тому виной. Непобедимое чувство.