Алексей Каплер – Двое из двадцати миллионов (страница 2)
Стояла жара. Свободные от дежурства немецкие солдаты в чем мать родила грелись на солнце, курили, играли в карты.
Переваливаясь с боку на бок на неровностях почвы, приближался со стороны моря тупорылый грузовик — немецкий радиофургон с раструбами громкоговорителей на крыше.
Советские воины, стоявшие на посту в расщелине катакомб, наблюдали за этим фургоном. То были истощенные, заросшие бородами люди в истлевших гимнастерках.
Фургон остановился. Из его радиорупоров зазвучал женский голос — вкрадчивый голос, вроде тех, что мы с вами слышим теперь в международных аэропортах. У этой сирены был небольшой немецкий акцент, но, в общем, она произносила русские слова вполне сносно.
«Обращение командования германской армии к укрывшимся в подземных каменоломнях советским командирам, красноармейцам и гражданским лицам, — читала она, и голос ее разносился над мертвой аджимушкайской землей и слышался в катакомбах. — Германское командование обращается к вам с благородным гуманистическим предложением: вы должны выйти из подземелья и сдаться. В ответ на это германское командование гарантирует вам жизнь и свободу…»
Вкрадчивый голос доносился до красноармейцев, стоявших на страже с автоматами у полу заваленных обломками скал входов в каменоломни… Голос доносился до умирающих стариков и до детей-скелетиков, плачущих у пустых материнских грудей, до бойцов, чистящих оружие, готовивших его к бою, до госпиталя, забитого ранеными. Здесь голос немецкой сирены смешивался со стонами и тихими просьбами: …пить …пить …пить…
«…ваше положение известно немецкому командованию. Мы знаем, что вы погибаете от жажды и голода, что каждый день вас становится меньше. Мы перекрыли единственный источник воды — колодец у главного входа в каменоломню. Он стал для вас недоступным — установлено круглосуточное наблюдение за ним, и ни одному солдату больше не удастся достать для вас хотя бы каплю воды…»
И в пещере-отсеке, где расположен штаб подземного гарнизона, слышен был этот голос. Командир отправлял в путь разведчиков и совсем не по уставу обнимал каждого перед уходом.
«…германскому командованию известно о вас буквально все: из остатков каких воинских частей состоит ваш подземный гарнизон, знаем, что вами командуют полковник Ягунов и старший батальонный комиссар Парахин. Мы обращаемся к их благоразумию — не губите бессмысленно людей, прекратите сопротивление, прекратите вылазки и атаки, которые ни к чему, кроме потерь, привести не могут. Не посылайте на связь с Красной Армией своих разведчиков: мы их перехватываем и будем перехватывать всех до одного, и никто вам на помощь все равно не придет… Немецкое командование дает вам два часа для выхода и сдачи оружия. Через два часа будет возобновлен обстрел и взрывы на поверхности, а затем мы пустим газы, и вы умрете все без исключения. Командование делает вам это последнее предупреждение».
Невдалеке от входа в каменоломню, заваленного обломками скал, стоял колодец. Все пространство вокруг него было изрыто минами. Там лежали десятки убитых воинов, которые пытались подобраться к воде, добыть воду. Там валялись превращенные автоматными очередями в решето ведра и канистры, в которых несли воду эти солдаты. Там лежал упавший на спину белокурый богатырь — юный красноармеец с открытыми глазами, наполненными, как слезами, дождевой водой.
Почему же не пытались люди вырваться из подземелий, не пытались хотя бы пробиться в леса к старокрымским партизанам или к проливу, а там вплавь?.. Какая-то часть, может быть, и прорвалась бы, ну, а другие… другие хоть погибли бы в бою, а не задохнулись в этой каменной могиле… Споры про то были, и большие споры, но Павел Михайлович — полковник Ягунов — сказал только одно слово: «Раненые», — и спорщики замолчали. Тяжелораненых были сотни, а пожалуй, что и более тысячи. Как можно бросить их? «Да мы не имели бы права жить после этого», — сказал комиссар Парахин. И как ни ужасно было положение, но все же крохотная надежда оставалась — доберется кто-нибудь из разведчиков до наших, узнают, выручат…
Подземный госпиталь тускло освещался лучинами и каганцами. Язычки пламени вздрагивали всякий раз, как сюда доносились отзвуки взрывов.
Раненые лежали в тесноте на сохранившихся койках, на каменных уступах и в проходах. Медикам приходилось переступать через лежащих. Слышались стоны и мольба: «Пить… пить…» Как фантастическая нелепость звучал здесь вперемешку со взрывами дребезжащий голос:
Вращалась на патефоне полустертая, хрипящая пластинка. Рядом, на каменных «нарах», лежал хозяин инструмента с забинтованной, казавшейся гигантскою головой и слушал — в сотый, вероятно, раз — свою единственную пластинку.
В это танго вплетались взрывы, стрельба, стоны раненых и безнадежные голоса:
— …пить… пить…
Отсек в глубине пещеры освещался шипящим и трещащим куском провода.
Раненые — кто мог еще передвигаться — собрались здесь вокруг умирающего комиссара.
Его глаза горячечно блестели на стянутом, обросшем бородой лице. Комиссар то бредил, то приходил в себя.
Солдатик с самодельным костылем держал руку умирающего и уговаривал его…
— Не надо, товарищ комиссар, не надо говорить, доктор сказал — слыхали — нельзя вам говорить, опять кровь хлынет…
Но комиссар не слышал его и пытался подняться на локте:
— …шахматы сбросить только… и сначала, сначала играй…
У соседней койки черная от копоти девчонка в истрепанной гимнастерке — санинструктор Ковалева — перевязывала окровавленную, разбитую ногу лейтенанта, который метался в бреду. Маша прислушивалась к голосу комиссара.
— …нет, не получается… — бормотал он, — не переиграешь… нет, нет, нет…
И затих.
Солдат положил его руку на грудь.
В отсек вошел хирург — сам едва живой, он остановился у койки комиссара, постоял вместе со всеми молча над умершим. Потом отошел к раненому лейтенанту.
— Так же все, без сознания, — сказала Ковалева.
Раненый лейтенант стонал и метался в беспамятстве. Хирург наклонился над его ногой.
— Лейтенант, — сказал он, рассматривая рану, — лейтенант Иванов, ты слышишь меня? Ампутировать придется ногу… Ты слышишь, Сергей?
— Слышу, — неожиданно внятно ответил лейтенант.
— И сам знаешь — наркоза нет. Вытерпишь? Надо жить. Недаром же тебя Маша из-под огня тащила…
— А что, Яша, никак нельзя?..
— Нет, друг, нельзя. И ждать нельзя. Дело твое плохо. Очень плохо.
— Ну что ж, валяй…
— Черт, — сказал хирург. — Попробую все-таки почистить.
Вертелось «Утомленное солнце».
Шла операция.
Лейтенант лежал на операционном столе, и санинструктор Ковалева держала его. А он впился руками в ее плечи, скрипел зубами и смотрел в искаженное болью и сочувствием Машино лицо.
Случается, что взгляд человека встретится с другим взглядом в такое решающее жизнь мгновение и так соединят глаза — их мука и сочувствие, — так спаяют, что превратят вдруг чужих вчера людей в самые на свете близкие существа.
Сквозь адову, непереносимую боль лейтенант хрипел:
— Ну, чего ты… чего ты… — Потом он потерял сознание от боли.
И тогда Маша, все продолжая держать его, заплакала. Слезы оставляли на ее закопченном лице две светлые дорожки.
Закончив операцию, хирург опустился на каменный выступ, вытер лицо и сказал:
— Посмотрим… черт, посмотрим…
Сергей лежал снова на своей койке.
Он открыл глаза, приходя в себя, осматривался, не сознавал еще, где он. Взгляд блуждал по подземелью, по рядам коек, по лежащим на земле раненым.
Вот операционный стол, склонившийся уже над кем-то другим хирург…
И дальше, дальше скользил взгляд Сергея, пока не встретился с Машиными глазами — она стояла у его изголовья.
— Яков Осипович только почистил ногу, — сказала Маша.
— Еще, значит, потанцуем с тобой… А ты чего ревела?
— Я?.. И не думала.
Сергей усмехнулся: промытые слезами дорожки на Машином лице выдавали ее.
— Дай лапу.
Маша протянула руку. Сергей взял ее, закрыл глаза.
— Очень больно? — спросила Маша.
Сергей кивнул, не открывая глаз.
— Пусти, я сейчас… — Маша мягко освободила руку, отошла и вернулась с пузырьком.
— Выпей, — сказала.
— Что это? — взял пузырек, понюхал Сергей. — Спирт? Откуда?