18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алексей Ивин – Пособие для умалишенных. Роман (страница 15)

18

Сухонин порылся в записной книжке и без труда нашел ее номер телефона. Он руководился скорее инстинктом самосохранения, чем трезвым чувством. Нелли не сразу узнала его, а узнав, очень обрадовалась. Он, как доброму другу, пожаловался ей на свои семейные неурядицы. Договорились встретиться в Сокольническом парке. Нелли по-прежнему училась в аспирантуре и прирабатывала, разнося почту. В жизни Сухонина забрезжила надежда. Не то, чтобы Нелли годилась в качестве новой жены, но она была по крайней мере образованна, могла жить одними с ним интересами. Пока жизнь длится, нужно искать выходы из тупиковых ситуаций. Гренадеров прав: мир многовариантен. Отчего он так слепо привязан к семье, будто у него есть с нею духовное родство, которое ценнее всего на свете. Что он видел в этом супружестве, кроме унизительных сцен оттого, что соседи живут обеспеченнее? Надо действовать. Покой и постоянные размышления разлагают его.

Сухонин не ощущал к Нелли никакой симпатии, даже духовной, но ему хотелось с ее помощью как-нибудь выкарабкаться из той безвыходной ямы, в которой он сидел теперь, – без семьи, без друзей, без сил.

Восьмого мая в парке играла музыка, встречались ветераны войны. Нелли пришла нарядная, в желтом платье цыплячьего цвета – и от того еще более неказистая; гадкий утенок, да и только.

– Прости, что задержалась, – сказала она, подтанцовывая к скамейке, воздушная, востроносая, с мелкими скупыми чертами лица. – Сегодня было много почты. Ты давно ждешь?

– Недавно, – ответил он. – Куда мы пойдем?

– Погуляем. Смотри, сколько людей сегодня.

Нелли нравилось, что она приглашена на свидание, что рядом видный мужчина, и она не скрывала этого, – светилась. Сухонин смотрел на ее ребяческую радость по-отечески и вел себя степенно.

– У меня, с тех пор как я на почте, на ногах крылышки, как у Гермеса, – смеясь, сказала она. – Ты только поспевай.

Они колесили по парковым дорожкам, Нелли говорила, что ведет замкнутую жизнь, ни с кем не встречается, работает над диссертацией по Чехову. Сухонин поддержал разговор о Чехове, но пожалел об этом: Нелли оседлала любимого конька.

– Ты представь себе, никто не верит, что «Три сестры» – комедия, но ведь сам Чехов писал, что комедия, и сердился, когда думали иначе.

Нелли покорно следовала за Сухониным, а он выбирал самые глухие тропки и, искоса поглядывая на нее, худенькую, как заморыш, сомневался, сумеет ли поцеловать: желания не было, а актер он был плохой. Когда он сказал, что жена ревновала его к ней еще с той новогодней вечеринки, Нелли самолюбиво рассмеялась. Смеялась она дробно и тонко, как курица. Наконец Сухонин присел на скамейку под березой, поднял прутик с земли и. когда Нелли села рядом, легко, словно бабочка, он. Превозмогая себя, обнял ее за острые плечи и прижал. Удивляло, как втихомолку и покорно она повиновалась, с какой выжидательной готовностью ждала, что он еще предпримет. Хоть бы какую-нибудь шутку обронила. Ничто не всколыхнулось в душе, когда он скромно поцеловал ее в бледную щеку. Нелли покорно придвинулась, уместившись под мышкой, как ребенок. Не выдержав роли степенного самоуверенного соблазнителя, Сухонин надолго замолчал, а когда в нем проснулось обычное для всех, кто знал Нелли, желание подтрунить над нею, завел разговор о Кучеренко – справлялся, что у нее с ним произошло. Нелли отнекивалась. Ничего не произошло, просто он увез ее в эти проклятые Сальские степи знакомить со своими родителями, а сам по целым дням шатался где-то и на нее ноль внимания. Там, в этих степях, ничего замечательного не было, кроме песку и ветра. Она обиделась таким обхождением и уехала. Вот и всё.

Сухонин подсмеивался: так-таки и всё?

– Всё. – Нелли таращила невинные глаза и старушечьим жестом клялась, что все сказанное – истинная правда. – Я же не виновата, что он так и не сделал меня женщиной.

«Детали можно было бы и не уточнять, – подумал Сухонин. – Уж если он не сделал, я тем более не гожусь для этой роли». Его удивила ее непосредственность, граничащая с цинизмом. В их свидании, похоже, не было ничего любовного – головной расчет с обеих сторон. Ей хочется расстаться с девственностью, но он-то здесь при чем. А как она невзрачна, бог мой!

– Пойдем домой, становится прохладно, – с усталым вздохом предложил он.

А я бы еще погуляла: я так редко выхожу из дому, – беспечно сказала она и потянулась. – С тобой тепло.

– Спасибо, – буркнул он. – Я теплокровный.

Они расстались. На обратном пути он встретил какого-то человека в черной сутане, похожего на монастырского ключника; человек этот опять напомнил ему о Карташове: про Карташова люди, близко знавшие его, говорили, что он прибился к братии одного монастыря и к мирской жизни не вернулся. На Карташова, исповедовавшего мистические идеи отцов православной церкви начала века и корпевшего в институтской библиотеке над сочинениями Соловьева, Бердяева, Булгакова и Флоренского, это было похоже. Встреча дала повод Сухонину лишний раз подумать о тщете жизни и о своем собственном назначении. С любовного свидания он шел, думая, а не податься ли и ему в монастырь. Карташов как-то раз возил его в Троице-Сергиевскую лавру, и Сухонину там не понравилось. Он видел, как Карташов чинно здоровается со священниками и служками, а те ему чинно отвечают. Сухонин купил три рублевых свечи и поставил их перед Троицей, когда служба уже заканчивалась, – перед миропомазанием. Он поставил свечи перед Троицей потому, что уже в то время много размышлял о себе, о жене и ребенке, хотя их семейство представляло отнюдь не евангелическую Троицу. Из трех свечей две сразу же покривились, и сгорбленная старуха в глухом черном платке бесцеремонно вынула и задула их, оставив гореть только одну; тогда эта бесцеремонность взбесила его, стало жаль трешника и разрушенного молитвенного настроения, но потом он подумал, что в этом есть своя символическая правда: искривившиеся свечи – это он и Марина, грешники, а прямая свеча – их невинное дитя. Тем не менее, как ни уговаривал его впоследствии Карташов, в церковь он больше не ходил – чувствовал себя лишним там, среди сверкающего золота и ладанного дыма, среди торжественных песнопений и коленопреклоненных старух. У него не поднималась рука креститься, и он вышел из церкви грустный, нераскаявшийся и с непокрытой головой. Вокруг лавры бродили зеваки экскурсанты, ели мороженое и тыкали пальцами в позлащенные купола, судачили о средневековой архитектуре Руси – с ними Сухонину стало легче. Он уехал один, оставив Карташова на молебствии.

Нет, последовать примеру Карташова он не мог – не имел права, нужно было решать свои неотложные дела, налаживать жизнь по-новому. Карташов мог бы стать хорошим филологом, если бы захотел, но он избрал другой путь; что ж, очевидно, он не мог иначе. Это ничего, что Сухонин ни в чем не проявил себя до тридцати лет и работает простым корректором. Жизнь идет, и в ней еще есть простор для свободного выбора. Его жизнь будет отмечена высоким служением людям. Он вдруг вспомнил одну католическую песенку, в которой были такие слова: «Путь наш лежит мимо дальних миров: там, впереди, наш Христос!» – и рассмеялся, а потом задумался: да действительно ли Он в дальних мирах, а не в нашем? Похоже, что Он всегда впереди – впереди любой человеческой жизни. Ведь написалось же у поэта: «В белом венчике из роз впереди Иисус Христос». Песню пел детский хор, ангельские голоса детей звучали сладко и чисто.

За этим свиданием с Нелли последовали и другие, но Сухонин был бесчувствен, как чурбан; ему даже не казались сколько-нибудь занимательными эти встречи, исключая разве только те незначительные факты и наблюдения, которые он мог перевести в психоаналитический план. Его болезнь развивалась так, что он с каждым днем все чаще обобщал приметы и устрашающие его знамения и соотносил со своей личностью. Однажды он был свидетелем дорожной аварии – разбился мотоциклист; мотоциклист лежал в крови на асфальте и пробовал подняться. Подъехала автомашина ГАИ и скорая помощь, собрались зеваки. Сухонин заметил стаю сизых и белых голубей, описывавших широкие круги как раз над местом происшествия. Из этого случайного совпадения он вывел, что отлетела душа несчастного мотоциклиста, и была она наполовину белой, наполовину черной. Наблюдать, что произошло дальше на шоссе, не стал, направился домой – вид смерти был ему отвратителен. Он теперь часто думал о смерти и готовился к ней, хотя ему едва исполнилось тридцать, и с организмом все было в порядке; он, однако, вопреки телесному здравию верил, что скоро умрет. Не разрешив, не распутав и не разрубив гордиев узел своих противоречий, он теперь просто дал, когда же наступит смерть, к которой его подталкивают здоровые самоуверенные люди, ближние и дальние. В последнем письме к матери он в сердцах написал: «Раз ты хочешь моей смерти, зачем ты меня родила, – уж лучше бы задушила во чреве». Вряд ли он понимал, что такое заявление насмерть перепугает мать, вряд ли сознавал, что она, как и любая мать, желала ему только счастья и здоровья. Мать поплакала и решила, что с ее Виталенькой творится что-то неладное, а именно: «что-то с головой». Она написала Марине, требуя объяснений, клялась, что ни в чем не виновата (не она их сватала, сами сошлись), что ей самой приходилось одной воспитывать обоих детей, «а отцу – что, ему лишь бы напиться». Марина на письмо не ответила – сердилась. Сухонин оборонялся от навязчивых состояний, обвиняя в своих неудачах, прежде всего, близких. Матери – и в этом содержалась доля истины, – он написал, что он неврастеник и неудачник потому, что с детства нагляделся на ее с отцом ежедневные ссоры, а случалось, и драки. «Ты никогда не была женщиной, – писал он. – Вы всю жизнь дрались за первенство в семье, а я не слыхал от вас ни единого ласкового слова. Не мудрено ли, что теперь вы делите одну курицу на двоих, потому что из-за вашей вражды пострадали не только мы с сестрой, но даже хозяйство. Подумай, не вы ли с отцом виноваты в том, что сестра развелась уже с третьим мужем, а я бегаю от жены и скитаюсь? С кого мне было брать пример?»