18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алексей Ивин – Пособие для умалишенных. Роман (страница 11)

18

– Куда ты?! – догнал его умоляющий голос Светланы. – Наша – следующая…

Он еще успел прорваться, а перед Светланой, которая бросилась вслед, дверь захлопнулась. Поезд тронулся. Сухонин обернулся. Стоя перед дверью, Светлана знаками, как бы набирая номер телефона, показывала, чтобы он позвонил… Он резко, неприязненно отвернулся и быстро пошел по пустому гулкому перрону, минуя мерную череду гранитных колонн, прочь отсюда и совершенно забыв, что для того чтобы вернуться обратно, нужно лишь перейти на другую сторону платформы.

В нашей психике много загадочного. Почему Сухонин боялся женщин, он не смог бы ответить. Он уже, точнее – еще не понимал, что от нормальных людей, в том числе и женщин, нет и не может исходить угроза его жизни, а что страх – это его собственный внутренний страх много грешившего человека перед наказанием за грехи. Его основным и упорнейшим грехом был многолетний онанизм, который ставил его в униженное и зависимое положение перед женщинами, да и перед мужчинами тоже. Дурная привычка угнетала психику, непрерывно травмировала душу. Он отчаянно пытался, но не мог доступными внутренними средствами преодолеть ее, победить, отмыться от грязных наслоений, почувствовать себя здоровым, бодрым, активным человеком, успешно соревнующимся с другими. Порнография Гренадерова и психотерапевтический укол, смешавшийся с алкоголем, привели к тому, что Сухонин тронулся умом: начались отчетливо выраженные аффектированные манифестации сознания. Он жил теперь, как в чаду, все глубже погружаясь в пучину бессознательного…

Хотя они с Новгородцевым расстались (Сухонин снял квартиру), их взаимные отношения не были определены окончательно: их дружба-сцепка, дружба-симбиоз дала трещину после многократных примерок к женщинам, но еще чудом держалась, еще не развалилась; у обоих сохранялась потребность в дальнейшем общении, как у надзирателя с заключенным, пока приговор без обжалования не разлучит их навсегда. И выясняли они не столько личностные поверхностные взаимоотношения, сколько архетип этих взаимоотношений, некую древнюю генетическую доминанту. Что не столь различны вода и камень, лед и пламень, как они между собой, – об этом они, в общем, догадывались, знали; то целое, то, что объединяет, спаивает противоположности, объединяло и их, но, тридцатилетние, возмужалые, обособляющиеся (а в этом зрелом возрасте мужчины, по-видимому, обособляются, способные обходиться без дружеских помочей), они предприняли куда более глубокое, с т р у к т у р н о е исследование (расследование) друг друга – с помощью женщины, с помощью той серной кислоты, которая разлагает на первоэлементы любую мужскую структуру…

В тот вечер Сухонин ощутил настойчивый внутренний толчок, смутную потребность позвонить Новгородцеву; Это был трудно поддающийся анализу внутренний позыв – созвониться, связаться с Новгородцевым, именно в ту минуту, ни раньше, ни позже, потому что там, у него, создались условия, сложилась обстановка, в которой недостает его, Сухонина. Странно предполагать, что э т о возможно на расстоянии, но он почти физиологически ощутил, что те условия и та обстановка с силой засасывают его, что он там просто необходим для полной укомплектации фигур в игре, в действе, для гармонизации самой этой игры. Это желание было тем более странно еще и потому, что Сухонин утрачивал с каждым днем всякий интерес к любому действию, к любому перемещению в пространстве, зная наперед, что от суеты и новых местоположений и комбинаций его участь не облегчится.

Когда Новгородцев снял трубку, Сухонин услышал хохот и крики и мигом понял, что на квартире друга собралась веселая компания

– Да тише вы! Ничего не слышно… – сказал Новгородцев гостям и только потом произнес дежурное: – Алло!

– У тебя пир горой, а меня ты не счел нужным пригласить? – с упреком спросил Сухонин.

На какое-то мгновение Новгородцев замялся – то ли от внешнего шума, то ли от неожиданности и вопроса, поставленного так жестко, в лоб; во всяком случае, Сухонин понял, что Новгородцев даже не вспоминал о нем, совершенно забыл и что его звонок – как гром среди ясного неба.

– Да так уж получилось, ты знаешь… – мямлил Новгородцев. – Миша Артюхов нагрянул, девчонок из института привел… Ну, и сидим…

– Давно сидите-то?

– Не очень…

– Успею я подъехать?

– А ты хочешь? Ведь они студентки еще, не москвички… – Новгородцев явно не хотел, чтобы Сухонин приезжал. – Для тебя они интереса никакого не представляют…

– А сидеть здесь наедине с тараканами, думаешь, интереснее?

– Ну, смотри сам, – уклончиво сказал Новгородцев.

– Через полчаса приеду, – закончил Сухонин и положил трубку. С полминуты стоял возле телефонного аппарата в задумчивости, пытаясь доосознать, почему Новгородцев на сей раз так нелюбезен, но потом стряхнул эту оторопь, оделся и выскочил на улицу – в волнении и со смешанными чувствами человека, с которым сегодня произойдет нечто важное, необходимое и странное: не то перемена к лучшему, не то приоткроется перспектива пути, не то прозвучит сильный аккорд в сумбурной симфонии его нового жизнеустройства, что-то такое, после чего многое прояснится. И он спешил к этому неизведанному повороту дороги в приподнятом настроении первооткрывателя. Если даже ничего не произойдет – ну, что ж: он просто посидит посреди живых людей, причастится к их неподдельному веселью; для него, которого поглощает мрак безысходности, и такое причастие много значит: оно обнадеживает, спасает, рассеивает одиночество и, наконец, позволяет просто-напросто забыться на часок-другой не хуже любого фильма или эстрадного представления. А такой возможностью Сухонин, теперь уже изолированный от людей в снятой квартире, по-прежнему инстинктивно дорожил…

Новгородцев представил его гостям. Уже сильно подшофе, он с комплиментарной преизбыточностью, в которой прослеживалось нечто национальное (тон, стремление споспешествовать-примазаться), назвал его своим другом и умнейшим, талантливейшим человеком, о котором еще услышат. Сухонин остался равнодушен к похвалам, но не возразил, чтобы не провоцировать новых; и действительно, поток красноречия у Новгородцева вскоре иссяк. Гости – высокий бородатый Миша Артюхов и три невзрачных девицы-студентки – также не произвели того радостного впечатления, на которое он рассчитывал, торопясь поспеть на их пирушку. Сухонин даже подумал, что он неисправимый идеалист, мечтатель и что жизнь как она есть – проще и прозаичнее; и он приготовился к тому, что ночью вместе с Новгородцевым и Артюховым пойдет провожать девушек до общежития, а потом пешедралом и один вернется в свою конуру; и ничего не произойдет, и никому до него нет никакого дела: всем наплевать, что он страдалец, что ждет от людей утешения и милости, что одинок и сходит с ума от одиночества. Девушек было трое (странно, что Новгородцев об этом факте умолчал: ведь чтобы составить три пары, не хватало как раз его, Сухонина); все трое были до того невзрачны, что Сухонин скис на какое-то время, замолк и лишь присматривался, приценивался к ним, как больной шакал – к пиршеству здоровых: не удастся ли и ему стащить кусок падали? Нет, союза и попарного распределения ролей явно не происходило и произойти не могло: две черноволосых горянки из дагестанских аулов веселились, конечно, от души и на мужчин смотрели влюбленными восточными глазами, но эти влюбленность и очарованность были следствием сурового воспитания, при котором женщина обязана мужчину уважать и беспрекословно ему повиноваться. Чувствовалось, что эти двое – славные, нежные, наивные и доверчивые скромницы, которые и шагу самостоятельно не сделают, если на это не последует милостивого разрешения мужчин; их было двое, но вместе, на одно лицо, и которая из них Дамира, а которая Зарема, и вообще – так ли их зовут, не с пушкинскими ли героинями он их спутал, – за это Сухонин не мог бы поручиться. Чистые, восторженные первокурсницы, для которых Москва и все московское еще прельстительны и неизведанны, они жили своей филологией и даже не утратили еще той первобытной свежести и пугливой отзывчивости, которая так свойственна людям из затерянных, обособленных селений; еще вчера они ходили по каменистым тропам, вдыхали щекочущий и прохладительный, как пепси-кола, горный воздух, а сегодня им определено учиться в Москве, и это занятие им радостно и желанно, как младенцу – первые шаги. Их особой благосклонностью пользовался Миша Артюхов; доброжелательный, учтивый и, аналогично с ними, чистый нравственно и плотью (чего нельзя было сказать ни о Новгородцеве, сластолюбце и опытном обольстителе, у которого еще в институте были любовницы и утехи, ни тем более о Сухонине, опутанном душевными аномалиями и одержимом многоразличными похотями и вывихами), так вот: чистый Миша беседовал со свежими дагестанками о поэзии, и это у него так ловко, так непринужденно получалось, что он занимал их обеих. Сухонин молчал и присматривался, Новгородцев курил, стряхивая пепел на стол мимо пепельницы (его развезло, так что он уже с трудом координировал движения), а рядом с ним на диване сидела и тоже курила Марите – латышка или литовка, словом, откуда-то из Прибалтики – бледная, анемичная, с продолговатым варяжским лицом, пепельно-русыми, белесыми волосами, прямо ниспадавшими на плечи, и водянистыми глазами. Строго, почти надменно она слушала, что ей говорит Новгородцев, и время от времени тонкой рукой отводила прядь волос со лба. Она составляла прямой контраст с дагестанками; в ее глазах читалась скука пополам с утомлением; чувствовалось, что она тратит много сил, борясь с опьянением и все больше деревенея от этих усилий, что музыка, свет, дым, соседки и Новгородцев раздражают ее, как усталую мать – слишком непоседливые дети. Сухонину стало не по себе, тревожно и любопытно, когда он наткнулся на ее очень прямой, равнодушный и оценочный взгляд: так, должно быть, служители музея рассматривают в запаснике старую, залежалую картину, достойна она занять место в экспозиции или нет. Марите отвернулась, и Сухонин понял, что его забраковали. Ему стало скучно и захотелось зевнуть, потому что выбора больше не было: ни Новгородцев, знакомый до житейских мелочей, ни добродушный, галантный и в галантности рассеянный Миша Артюхов, ни очарованные им, непосредственные дагестанки, – никто из них в свою очередь не представлял интереса для него. Вечер пропадал даром, угасал. Новгородцев и Марите пошли танцевать, остальные сидели за столом и оживленно беседовали, Сухонин, устроясь в уголке дивана с пепельницей на коленях, беспокойно курил. Следовало хоть потанцевать, что ли, на сон грядущий. И он пригласил Марите.