18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алексей Ивин – Хорошее жилище для одинокого охотника. Повести (страница 11)

18

©, Алексей ИВИН, автор, 1981, 2008 г.

Плеть и обух

Это было неотвязное воспоминание. Особенно часто оно стало беспокоить Шаутина, когда Евланов снова появился в городе. Они встретились на базаре. Шаутин покупал помидоры и вдруг увидел Евланова в уличной компании: тот вышагивал самодовольно, важно, с тем сознанием превосходства, перед которым Шаутин спасовал и тогда, в поезде. Дескать, попробуйте-ка не посторониться, когда я иду! В бараний рог сверну!

Шаутин выждал, когда компания удалится; ему стало зябко и захотелось понадежнее схорониться, уехать, чтобы никогда больше не видеть это самоуверенное скуластое чистое лицо с холодным блеском волчьих глаз, не вспоминать прошлое, обжигаясь горячим стыдом. Но когда он вернулся домой, страх исчез и мысли изменились. В самом деле, глупо так пугаться: Евланов наверняка не узнает его, а если все-таки узнает, то что из того? В чем ему перед ним оправдываться? Он постороннее лицо, свидетель, только и всего.

Чтобы доказать себе, что никого не боится, Шаутин оделся и вышел. Смелость его простерлась до того, что, неукротимо бешеный, как бык на корриде, он взалкал новой встречи с Евлановым, с иным исходом. «Подойду, – думал он, – и, ни слова не говоря, дам ему в рожу! Нет, лучше скажу: «Помнишь того мужика в поезде? Зачем ты к нему приставал? Вот тебе за него!»

Но воображенная месть не удовлетворила его; вскоре он еще ожесточеннее, чем прежде, думал, что он трус, трус, и всегда был трусом, и навеки им останется, и словно для того, чтобы полнее удостовериться в этом, опять вспомнил все происшедшее тогда…

Поезд уже подходил к Логатову. Шаутин оделся и кое-как пробрался в тамбур через два купе, где картежничали и пили пиво лесозаготовители, перед которыми он почему-то стушевывался и робел. В тамбуре он и увидел Гошку Евланова, известного в Логатове предводителя и коновода молодежи призывного возраста. Евланову было лет восемнадцать, не больше. Верткий, стройный до хрупкости, в рубашке с закатанными рукавами, серый щетинистый ежик на голове. Евланов наседал на какого-то толстогубого мужика, брал его за грудки, распаляясь собственным визгливым криком, и порывался ударить. Мужик был какой-то замурзанный; на его лице, которое он вяло закрывал толстой бабьей рукой, застыло беззащитное недоумение: видно, он не знал, зачем к нему пристают. Тогда Шаутин еще не знал, что перед ним Евланов; он узнал об этом позже, когда на логатовском вокзале составляли протокол, Шаутина допрашивали как свидетеля, а Евланов сидел в комнате милиции в специальной пристройке за высоким барьером и бранился оттуда на чем свет стоит. Поэтому-то Шаутин и подумал сначала, что Евланов из бригады лесорубов и что, если он вступится, ввяжется в драку, они набросятся на него всей бригадой; было похоже на то, что они просто сводят между собой счеты. Откуда ему было знать, из-за чего они дерутся, кто из них прав, а кто виноват.

Евланов с появлением Шаутина умерил свои наскоки, даже как будто собрался уходить, но, сообразив, что ему не станут препятствовать, вдруг наотмашь ударил мужика и, сатанея от слабого ответного надсадного стона, от крови, брызнувшей из ноздрей, припрыгивая в тесном тамбуре, взвизгнул:

– Моего друга Мишку помнишь? В прошлом году, помнишь, гад такой? Часы помнишь, падла, золотые? Вот тебе за часы! Вот тебе! На! Сука! Убью гада! Снова сяду, а живым не выпущу…

Он ударил во второй, в третий раз, разжигаясь и подбадривая себя. Мужик мигал и размазывал кровь; он не сопротивлялся, а только закрывал лицо и отворачивал голову, подобострастно, смиренно, чтобы покорностью, с которой он, осоловело мигая подбитыми глазами, переносил удары, умиротворить Евланова, таскавшего его как большое соломенное чучело; он даже не взглянул на Шаутина, чтобы не обязывать его заступаться. Тем не менее, Шаутин пробовал вмешаться, схватил Евланова за руку, но тотчас отпустил: а может, не надо? Ведь т а к не бьют на за что ни про что. Может, и впрямь за друга? Непререкаемость действий сбивала с толку: Евланова, похоже, не заботило, что Шаутин здесь и все видит. И все же Шаутин чувствовал, что что-то тут не так. Он снова схватил Евланова за плечо, сказал как можно тверже, с угрозой в голосе: «Уймись!» – но тот лишь оглянулся оловянными кровавыми глазами – и Шаутин, опять засомневавшись, отпустил его. С тоской, стыдом и беспокойством. Да ну вас всех! Сам черт не разберет, чего вы не поделили!

В это время в тамбур вошел мужчина в очках и в шляпе. По-заячьи робко, украдчиво он посмотрел на Шаутина; тот, чтобы оправдать свое невмешательство, подчеркнуто невозмутимо курил; и тогда новый очевидец так же, как Шаутин несколько минут назад, остался и с тем же напускным безразличием стал закуривать, показывая, что только за тем и вышел. Положение становилось совсем непристойным: двое смотрели, как бьют третьего. Шаутин поерзывал; он бы ушел, если бы не чувствовал, что ему все-таки следует остановить драку. Он томился в бессилии. А Евланов распалялся и зверел; так зверел, что даже если бы действительно существовали золотые часы и Мишка, пострадавший от этого жалкого мешковатого мужика, то и тогда кара не соответствовала бы проступку. Самое же унизительное заключалось в том, что Шаутин знал, что нет никакого друга Мишки и никаких часов, а все это придумано, чтобы сбить с толку, нейтрализовать, предотвратить его заступничество. Начинал понимать это и очкастый в шляпе; и едва Шаутин по его глазам определил, что он это понимает, им обоим стало так невыносимо стыдно, так гадко и противно, что они – сперва Шаутин, а потом и очкастый, – дернулись к Евланову, который, хотя и вошел в раж, почувствовал угрозу с тыла и, держа мужика за грудки, втолкнул в туалет, надеясь, пока его не схватили, закрыться изнутри и продолжать избиение; он только предупреждающе оскалился. Мужик тоже угадал их намерение и оттого словно проснулся, заартачился, озлился, щерясь щербатым окровавленным ртом. И в это время драка, наконец, привлекла внимание бригады, кто-то выглянул и сипло крикнул: «Эй, Егора бьют!» – и в тамбур повалили фуфайки и лица, разгоряченные пивом, Шаутина прижали к огнетушителю, а шляпа очкастого, затертого людским напором, накренилась и очки свалились с перепуганного носа. «Я так и знал!» – затравленно подумал Шаутин, соотнеся вторжение лесорубов со своим заступничеством. Впрочем, он тотчас понял, что ошибся, что как раз наоборот – его и очкастого принимают за сообщником Евланова, стоявших на стреме. Страх, стремление оправдаться, инстинкт самосохранения – все это придало его действиям такую решимость, а его словам о невиновности – такую убедительность, что окружившая его негодующая толпа засомневалась. Пользуясь этим, отчаянно защищаясь, оставляя пуговицы, он стал продираться в глубь вагона, туда, где сидели опасливо и любопытствуя выглядывавшие пассажиры. Но весь проход был забит рабочими, и, пока он продирался, каждый норовил ударить его, так что под конец он тоже рассвирепел и, выпростав притиснутую руку, чувствительно заехал в ухо особенно наседавшему рыжему. Было стыдно и горько. Впоследствии, все это время, он мучился угрюмым стыдом, вспоминая, как продирался сквозь толпу бушевавших лесорубов, продирался, скуля и оправдываясь: «Я не виноват! Дурачье, разберитесь сначала!» – продирался всеми правдами и неправдами; как, прогнанный сквозь этот позорный строй, оскверненный оплеухами, вылез из пиджака, чтобы освободиться от державших его рук, и, в разодранной рубахе, шатаясь, чтобы пассажиры ему посочувствовали, униженно побрел по проходу; и особенно мучительно было вспоминать потом свои громкие слова, сказанные сквозь слезы, в бешенстве бессилия обращенные ко всему вагону: «Что вы сидите! Помогите! Не видите, что ли!» Эти слова венчали дело; это был последний ошметок грязи, которым он себя залепил, ибо эти слова были полны уничтожающей двусмысленности. Кому помочь? Тебе? За что? За то, что ты смотрел, как избивают неповинного человека? В чем помочь? Помочь удрать? Может, тебе пиджак принести, который ты бросил, спасая шкуру?

Через несколько минут поезд прибыл в Логатов. Изрядно побитого Евланова сдали в милицию. Шаутин рассказал, как было дело, и, не дожидаясь, когда допросят Егора, ушел. Но и один, посреди ночных тревожных улиц, он чувствовал, что поступил подло. Когда подъезжали, уже готовый к выходу, он столкнулся в тамбуре с Егором. Тот стоял возле зарешеченного окна и утирался носовым платком, предупредительно покинутый всеми; при появлении Шаутина съежился, полез за папироской. Шаутин, увидев его, вновь замкнулся лицом; разговаривать было не о чем, обоим было неловко. Закуривая, Егор вдруг спросил:

– Ты куда едешь-то?

– В Логатов, – ответил Шаутин.

– Спасибо за выручку.

Шаутин взглянул на него подозрительно, не издевается ли, и произнес:

– Какая, к черту, выручка!

«Как тебя выручать, – подумал он со злостью, – если ты перед ним навытяжку стоял, словно так и надо…»

Такое вот неприятное происшествие – драка в поезде.

Такое Шаутин продемонстрировал непротивление злу насилием: не вступился за слабого, спасовал. И, разумеется, такое свое поведение простить себе не мог, вспоминал о нем, переживал. Это воспоминание преследовало его, оно всплывало без спросу, непроизвольно, вслед за минутным счастьем, как будто за тем, чтобы омрачить его, на вечеринке, с женщиной; оно отравляло жизнь. Так что отчасти он даже свыкся с ним, полюбил смаковать его. Он представлял, что сумел бы постоять за себя и отомстить за зряшное унижение, если бы встреча повторилась. Этим циклом самообвинения и мести все заканчивалось.