Алексей Иванов – Мало избранных (страница 96)
Емельян посмотрел владыке в глаза, отвернулся и плюнул с досады.
– Григорий Ильич дороги не одолеет, – тихо заметил дьяк Герасим.
Новицкий стоял возле Айкони, чуть покачиваясь, и сжимал рукоять сабли. Лицо его пылало от жара. Он не очень-то понимал, что происходит.
– Панфил, сей ручей в Конду впадает выше или ниже Балчар? – вдруг поинтересовался владыка.
Пантила озадаченно покрутил головой, определяя, что за ручей.
– Это Вор-сяхыл-союм. Он ниже Балчар выбегает, где Упи-гора.
– Гриша, ты слышишь меня?
– Ро… розумею, вотче, – с трудом выговорил Новицкий.
– Гриша, ты ступай по ручью на Конду, – сказал владыка, испытующе вглядываясь в Григория Ильича. – Жди нас там на берегу. Мы от Сатыги поплывём и подхватим тебя. Только дотерпи, друже.
– Я зможу, – глухо пообещал Новицкий. – А що с нэю, вотче?
Он спрашивал об Айкони.
– Её мы свяжем, а ты веди, да не потеряй. За ней розыск в Тобольске.
Глава 2
Выше переката
Выше Утяцкой слободы Тобол был большой рекой лишь по весне, когда степь сбрасывала талые воды, а летом, в межень, он сужался до ширины в двадцать саженей. Но здесь, на этом перекате, Тобол разливался вдвое, а то и втрое, и мелел по щиколотку. Вода бежала разными струями с многоголосым журчанием, сверкала на солнце дрожащими огнями, и сквозь неё желтели пески. Шумный и длинный перекат тянулся на версту, уходя за поворот. По берегам кипела непролазная чилига – густые и спутанные заросли тальника, вербы, крушины, кизила и черёмухи. Отзываясь на пение переката, чилига звенела, булькала и заливалась птичьими голосами.
Насада плотно села на мель, и Ремезовы полезли в воду.
– Ой, щекотно, – засмеялась Маша, поддёргивая подол.
Семён Ульяныч со своей палкой посреди реки выглядел как-то особенно величественно – словно суровый остов разбитого бурей корабля.
– Это Годуновский перекат, – объявил он. – Здесь у степняков брод через Тобол. По мелям они стада гонят, когда барантой промышляют.
– Не Годуновский, а Ходуновский, – проворчал Ерофей.
Леонтий, Семён, Ерофей и Табберт волочили насаду по дну, и за лодкой вниз по течению сплывал длинный хвост поднятой мути.
– Назвать есть имя тсар Борис? – пыхтя, спросил Табберт.
Он уже неплохо освоился в российской истории.
– Не, – помотал головой Семён Ульяныч. – У нас в Сибири был свой Годунов – воевода Пётр Иваныч. Тоже кудесник вроде Гагарина.
В плеске и брызгах Ремезов решительно ковылял вперёд.
– А там какой крепость старый? – не унялся наблюдательный Табберт.
Прикрывая глаза от солнца, он смотрел куда-то вдаль.
Вдали за чилигой виднелся холм – глинистый обрыв и шапка липняка. На краю обрыва высились бревенчатые руины: несколько покосившихся башен с дырявыми шатрами и щербатый кривой частокол.
– А это остатки от годуновской затеи.
Предприимчивый воевода Годунов, столь памятный Семёну Ульянычу по разгулу «прибыльщиков» и ссылке в Берёзов, задумал соорудить в Сибири Засечную черту, которая отгородила бы тобольские слободы и Тюмень от набегов казахов и башкирцев. Черта должна была состоять из острогов, выстроенных длинной линией вдоль Тобола и реки Исеть; в эту цепь вошли бы Утяцкая, Царёво-Городищенская и Усть-Суерская слободы на Тоболе, а на Исети – Ялуторовский, Шадринский и Катайский остроги и Далматов монастырь. Началась бы черта крепостью, охраняющей брод, и закончилась бы Уткинской слободой на реке Чусовой. Годунов рассчитывал перелицевать сибирское войско из рейтарского в драгунское, а драгун расселить в укреплениях Засечной черты. Лишённые казённого жалованья и наделённые землёй под пашни и покосы, драгуны превратились бы в казаков вроде донских или яицких. Мысль, конечно, была здравой, но у воеводы Годунова не хватило ни денег, ни времени. Он построил только один острог.
– А хотел построить семь, – завершил рассказ Семён Ульяныч. – Даже именования им придумал в честь семи отроков Ефесских: Дионисия, Кустодия, Мартьяна, уж не помню, кто там ещё. Этот острог наречён был именем Ямлиха. Ну, мужики-то наши Писания не знают, и Ямлихов острог в Лихой переназвали. Только в нём никогда никто не жил. Как построили, так сразу и бросили.
Старые развалины темнели на дальней горе бесполезные и забытые. Над ними в знойном, азиатско-лазоревом небе висели, пузырчато выпучиваясь сверху, сияющие белизной кучевые облака, плоско подрезанные по донышку.
– А долго ещё до того места, куда Ваню привезут? – спросила Маша.
– Помогать будешь – так недолго, – тотчас уязвил её Семён Ульяныч.
Но Маша не отступалась.
– А вдруг тот ручей, куда степняки Ваню привезут, пересох, и мы его не заметим, батюшка?
Семён Ульяныч, конечно, думал об этом, но решил не беспокоиться. Степняки делили речки и ручьи на «чёрные» и «белые». «Белые» в летнюю жару выгорали досуха, до белой пыли, а «чёрные» – только до полужидкой чёрной грязи. Карагол, указанный Онхудаем, был «чёрным» ручьём: слово «кара» и означало «чёрный». Поэтому Семён Ульяныч был уверен, что он непременно заметит устье ручья, не проморгает его.
– Вот ведь ты какая, Марея! – ответил Семён Ульяныч. – Все у тебя умные – и Ванька, и джунгары, один батька дурак: в собственной шапке свою башку найти не может!
– Я ведь не то говорила, батюшка! – возмутилась Маша.
Всю дорогу Маша была настороже, не доверяя согласию батюшки на спасение Вани. Точнее, она хотела доверять, готова была в любви распахнуть душу навстречу батюшке, если батюшка не лукавил о спасении Вани, чтобы уловкой доказать родне свою правду. Но слишком уж давно Семён Ульяныч был настроен против Вани, слишком давно – да с самого начала. Он ревновал Ваню ко всему: к его молодости; к тому, что Ваня был в тех странах, где Семёну Ульянычу не побывать; к тому, что Петьке, батюшкиному любимцу, интереснее было то, что делал Ваня, а не то, что делал отец. И Маша всегда сохраняла готовность окаменеть сердцем: если батюшка затеет обмануть и уклониться от исполнения обещания, она отважно кинется в бой, как сам батюшка кидался: уговор дороже денег, держи данное слово! А потом, когда Ваню выкупят, хоть трава не расти. Пусть батюшка хоть затопчет её.
И Семён с Леонтием тоже не доверяли отцу. От упрямого и строптивого Семёна Ульяныча они ожидали подвоха. Даже Варвара, провожая Леонтия, указала глазами на Семёна Ульяныча и кратко предупредила:
– Взбрыкнёт.
Не может быть, чтобы Семён Ульяныч не выкинул какое-либо коленце. Не похож он на раскаивающегося грешника. Он похож просто на грешника.
– Я каждый день молюсь о мире для него, – сообщил Леонтию Семён.
– И я помолюсь, – подумав, поддержал брата Леонтий. – Крепче будет.
Однако опасения сыновей и дочери были напрасны. Семён Ульяныч не собирался увиливать от выкупа.
Со всех сторон его убеждали смириться. Матвей Петрович говорил: подожди. Владыка Филофей говорил: потерпи. Семья говорила: прости. Даже Ефимья Митрофановна говорила: «Отец, ты старый, пора о душе подумать». Но у Семёна Ульяныча была негнущаяся натура. Он мог бы смириться перед богом, но не перед миром и не перед своей судьбой. Если бы он смирился с тем, что никогда не побывает на Камчатке или в Пекине, то не было бы его чертежей. Если бы смирился с тем, что никогда не увидит битву Ермака с Кучумом на Княжьем лугу, то не было бы «Истории Сибирской». Если бы смирился с тем, что Сибирь – безликая, безъязыкая тьмутаракань, то не начал бы строить кремль. Все свершения его были от того, что он не смирялся с пределами, которые положил ему кто-то другой. И с Ванькой Демариным Семён Ульяныч не смирялся. Он просто сдал назад. Хотят они все Ваньку – да чёрт с ними, отдаст он Ваньку, подавитесь своим Ванькой ненаглядным. Но для него Ванька не существует. Ванька – баран, которого покупают на ярмарке. Барану не откроют душу, барана не посадят за обеденный стол. И если Машка хочет замуж за своего барана, так пусть катится. Он освободит её от себя, как должно родителю, и отсечёт от своей души.
Ручей Карагол Семён Ульяныч опознал по неглубокому распадку, густо заросшему буйной болотной осокой. Леонтий поднялся на крутой бережок, предусмотрительно укрываясь за кустом бузины, и увидел стан степняков. Он находился немного поодаль от Тобола: степняки всегда держались на расстоянии от берега, чтобы их не заметили те, кто проплывает по реке. Аргал – сушёный навоз, главное топливо в степи, – горел без дыма, и юрга ничем себя не выдавала. На луговине высились два лёгких шатра, паслись кони и торчал шест с красным бунчуком. Степняков было человек двадцать.
Леонтий, Семён, Ерофей и Табберт зарядили ружья и пистолеты, а затем Леонтий снова взобрался на берег и закричал:
– Эй, зайсанг! Я Ремезов!
Джунгары всполошились, но Леонтий шагал от берега один и с пустыми руками. Он вглядывался, пытаясь издалека рассмотреть Ваню, но не отличал его от степняков. Зато рассмотрел, как толстый зайсанг полез в седло.
Они встретились на полпути между берегом и юргой.
– Привёз пленника? – спросил Леонтий.
– А где моя кольчуга? – ответил Онхудай.
Ваня не слышал, о чём говорят Онхудай и Леонтий. Он стоял среди джунгар, к которым давно уже привык, и понимал: вот оно – свершилось! За ним приехали! Его не бросили, о нём не забыли. Неволя скоро закончится. Но эти мысли уже не вызывали у Вани былой душевной бури.
После прошлогодней неудачной поездки к ханаке Онхудай вернулся в Доржинкит и отослал пленника в самый глухой угол своего аймака, в самый глухой кош. Посреди неоглядной степи раскорячились несколько ветхих кошар из саманного кирпича и рваная юрта, в которой жили три старых овчара, кнутовщики-миначи – Тургэн, Чалчаа и Хэмбилай. Почти год Ваня не видел других людей. Почти год он пас овечьи отары. Восходы, закаты, солнце, луна, осень, дожди, бегущие перекати-поле, зима, холода, бураны, заносы, бесконечные ограды из плетня, овцы, овцы, овцы, овцы, овцы, овцы, грабли для навоза, собаки, очаг с аргалом, булькающая в тагане похлёбка, весна, ветра, тюки с шерстью, ягнята, овчины, облака, молчание, простор.