Алексей Иванов – Мало избранных (страница 80)
Пётр Иваныч устроил в Тобольске канатные сараи – чтобы снаряжать больше дощаников и кочей. Основал десяток слобод, и в итоге Тобольск удовольствовался своим хлебом, сибирским: не нужно стало гнать огромные хлебные обозы из Москвы. Мечтая наперёд о торговле с Китаем, Годунов составил «Ведомость о Китайском государстве». Разослал повсюду, куда смог, отряды охочих людей на поиски серебряных жил. Перетряхнул войско: заменил латников-рейтаров, тяжёлых, как бочки с брагой, на лёгких, как птицы, драгун, а вместо жалованья отписал драгунам наделы. Начал строить Засечную черту, чтобы оградить Сибирь от казахов и башкирцев. Под конец Годунов совсем распоясался: задумал отнять у Верхотурья пушной торг при таможне и отправил тобольское войско войной против верхотурцев: тоболяки держали Верхотурье в осаде целых два месяца.
На все эти затеи требовались деньги. Много денег. Москва никогда не дала бы столько. И Годунов призвал прибыльщиков. Это были служилые и охочие люди, которые искали новую прибыль для казны – а заодно и для себя. Они обкладывали ясаком ещё не обложенных инородцев. Вынюхивали деревни, которые прятались от казённых переписчиков. Выведывали новые угодья в диких краях. В прибыльщики пошли самые отчаянные головы – те лиходеи, что не боялись ни чащобной нечисти, ни коварства соперников, ни возмездия обиженных. Воровали прибыльщики бессовестно, а принуждали беззаконно. Однако от Годунова им были слава и почёт. Воеводу раздувало от самодовольства: вот какой он ловкий! Когда он шествовал в церковь, на площади палили из пушек. Гагарину, конечно, подобное и не снилось.
Ульян Ремезов тоже сунулся в прибыльщики и прихватил с собой сына Семёнку. Поначалу они попытались прижать вогулов на Пелыме и Конде, однако добыча с лесовиков оказалась небогатой. И тогда Ульян придумал заграбастать реку Ишим, которая принадлежала татарам. Ульян собрал сорок человек – таких же чертяк, как и сам. Соратнички поклялись быть Ульяну в покорстве, не играть в зернь, не пить и не сбегать. Ульян увёл их на Ишим. Там они построили слободу, отняли у татар пастбища и рыбные ловы и даже учредили таможню для проезжающих купцов. Татары едва не забунтовали.
Но слишком уж бесчинствовал Годунов. Жалобы и ябеды летели на него в Москву целыми сотнями. Царь Лексей Михалыч заопасался, что из-за Годунова в Сибири разгорится новый бунт вроде недавнего разгула Стеньки Разина, и воеводу Годунова турнули с воеводства. Пётр Иваныч умер от горя по пути из Тобольска в Москву. А в Тобольск нагрянули царские сыщики. Они допросили много сотен сибиряков, и все жаловались на прибыльщиков. Тогда царские судьи объявили затеи Годунова воровскими и прикрыли, а самые рьяные прибыльщики загремели в ссылки. Ульян Мосеич укатился в Берёзов, а с ним укатились жена и сыновья – Семёнка и Никитка.
Никитке-то было одиннадцать годков, и ему, мальчонке, везде было хорошо, а вот Семёну – плохо. С тоской вспоминалось прежнее удальство на тёплом Ишиме, а хуже всего, что в Тобольске у Семёна осталась невеста: Фимке исполнилось семнадцать. И тело томилось по девке, и душа томилась по девке, а вокруг был только безответный и дикий простор Оби – такой же пустынный, как простор степи вокруг Ваньки Демарина. И ничего не поделать, и никто не выручит, и неизвестно – может, господь его потерял?.. Плёсы, плёсы, отмели, низкие берега, хилая тайга, болота, болота, облака, облака… Жизнь казалась ненастоящей, выпотрошенной, выморочной… Конечно, Семён Ульяныч помнил, что́ такое неволя и что́ такое чужбина.
В Берёзове Ремезовы просидели пять лет. Потом их вернули в Тобольск. Фимка дождалась Семёнку, и они поженились. Боже мой, где тот тонкий стан, где нежные и доверчивые глаза, где губы, где грудь, где робость тех касаний? Все – и дети, и подруги, которые ещё живы, – видят теперь лишь толстую старуху с седой косой. А ту Фимку видит только он, муж. И для него Фимка ничуть не изменилась. Она всё такая же: и тот же стан, и те же глаза. И у Машки тоже появится кто-то, кто всегда будет видеть её такой, какая она сейчас, когда в цвету. Но это будет не Ванька Демарин, потому что Ванька Демарин любит одного себя, а иначе бы и не случилось того, что случилось.
У Семёна Ульяныча с Ефимьей Митрофановной вскоре родился сын Лёнька, потом сын Сенька, потом сын Ванька… Ульян Мосеич сделался в Тобольске зелейным мастером: перекручивал пороховые лепёшки в зёрна ручного, пищального и пушечного пороха. А брат Никита дослужился до приказчика Усть-Суерской слободы и умер уже семнадцать лет назад.
Семён Ульяныч сидел в каземате всю зиму. Матвей Петрович пришёл к нему только перед Пасхой – в Страстную субботу. Кряхтя, спустился в каземат и с сочувствием оглядел тёмную камору: грязный иней на потолке, промёрзшие углы, ледяные космы конопатки меж брёвен, волоковое окошко, лежак, лохань. Ремезов, побледневший в заточении, сидел на лежаке, закинувшись ворохом разной одёжи. Матвей Петрович остановился, растирая руки. Ремезов безучастно смотрел в окошко. «Обиделся», – подумал Матвей Петрович. Немудрено. Старик-то норовистый, гордый, и теперь не хочет показывать слабость, просить о милости. Матвей Петрович понимал, что в их ссоре архитектон кричал правильные слова, хотя такое архитектону было и не по чину. И кричал он в запале, в ожесточении. Ремезов не злой и не коварный. Просто он всё принимает близко к сердцу, точно юноша какой, до всего ему есть дело, во всякой бочке он затычка, годы его не остудили, не ввергли в равнодушие. Что ж, иначе и быть не может. Потому Ремезов и архитектон. Потому и пишет свои книги. Потому и неуживчивый.
– Жалко, Ульяныч, что дружба наша развалилась, – сказал Гагарин.
Ремезов повернулся от окна. Глаза его были скорбными, как на иконе.
– Знаешь, Петрович, я тут много думал, – отозвался он. – Делать-то ни шиша нечего. И думал я: почему семь грехов смертными называют?
– И почему?
– Потому что они ведут к погибели всего, а не токмо души грешника.
– Чего – всего?
– Вот ты – хороший человек, добрый, – Ремезов говорил прямо. – Поначалу вроде даже весело было, хоть ты и воровал. Ну, конечно, кто-то зубами скрипел, вроде Касымки, кто-то плакал, вроде Карпушки, однако же дела свершались, о чём-то мечталось, – вроде, и потерпеть можно твой грех. Но дьявола-то не унять. Церкву ему промеж рогов не построить. И глядишь – все благие начала в прах брошены, а певцам в глотки свинец заливают.
Гагарин поморщился:
– Не привирай про свинец.
– Ты своего архитектона в каземат посадил. Не едино ли, друг мой?
– Да выпущу я тебя, Ульяныч, – устало ответил Гагарин. – Иди куда хочешь. Празднуй Пасху. Но прошу: не пиши на меня донос. Я наверстаю, чего тебе обещал. Дострою кремль. А ты дай сначала от врагов отмахаться.
Свобода свалилась неожиданно, будто Семёна Ульяныча сбросили с саней. Никто его не встречал. Семён Ульяныч медленно брёл домой один и словно не узнавал город. Просто он не видел в этом году зимы. Всегда видел, а в этом году – нет. Зиму украли, а вместе с ней украли и часть души. Но украденное – не убитое, и нечему было воскресать на Пасху. Семён Ульяныч испытывал только горечь. Он совсем исхудал, даже сгорбился, и переступал по чуть-чуть, как древний старичок, и никто из прохожих не угадывал в нём архитектона. Ремезов отвык от солнца и подслеповато щурился, отвык от простора, от движения, и держался обочин. Церковный звон пугал его. Ему казалось, что он стал чужим не только своей семье, но и всему миру.
Он открыл калитку подворья и с трудом перешагнул порожек. Лёнька и Лёшка тащили через двор какой-то мешок. Они оглянулись на вошедшего и не сразу поняли, кто это. Бросив мешок, они кинулись к Ремезову.
– Дед вернулся! – орал Лёнька.
– Деда! Деда! – орал Лёшка.
Они облапили Ремезова с двух сторон. Семён Ульяныч качался, как дерево под ветром, но не мог даже заплакать.
Из конюшни выбежал Леонтий. Из мастерской выскочил Семён. Из сеней на гульбище, колыхаясь, вывалилась Митрофановна, и упала бы с лестницы крыльца, но её подхватила Варвара, помогая сойти. И только Маша – бледная, ожесточённая – осталась стоять на гульбище, непримиримо и молча глядя на отца сверху вниз. И Ремезов тоже поглядел на неё из объятий сынов, жены и внуков, поглядел снизу вверх – молча и непримиримо.
Отвыкнув от дома и от семьи, в горнице среди домашних Семён Ульяныч почувствовал себя всё равно как в тюрьме – в большой, тёплой, светлой, чистой и многолюдной тюрьме. Хотя и не полагалось в праздник, сыновья быстро истопили баню, внуки натаскали воды, а Митрофановна сводила, отмыла, отпарила и расчесала мужа. На печь Семён Ульяныч не влез бы, и его уложили в самой спокойной части горницы – там, где прежде укладывались Федюнька и Танюшка. И Семён Ульяныч проспал до позднего утра. Никто из Ремезовых не пошёл ни на службу, ни на крестный ход.
Воскресное солнце сияло в жёлтых слюдяных оконницах. Красный угол был убран свежим полотенцем. Горели лампады. Огромная печь дышала мягким жаром. Пахло хлебом и молоком. Леонтий помог отцу умыться и повёл его к праздничному столу, на котором высились творожная пасха, освящённый кулич и деревянная миса с крашеными яйцами.
– Садись во главе, батя, – сказал Леонтий.