Алексей Иванов – Мало избранных (страница 77)
А где-то далеко-далеко от Тобольска, за Иртышом и Кондой, на острове, затерянном посреди огромного болота, на капище Ен-Пугол вместе с сестрой завыла и Айкони. Её голос понёсся над чёрным болотом, тихо стекленеющим в заснеженных берегах, и растворился в пространстве; только пепельная и пятнистая рысь, которая шла по стволу упавшей сосны, услышала странный тихий звук, остановилась и оглянулась, шевеля мохнатыми ушами.
Айкони повалилась на бок и со смехом оттолкнула ногами Нахрача.
– Это была радость моей сестры, а не моя! – сказала она, поддразнивая князя-шамана. – Я не радуюсь тебе, Нахрач!
– Ты врёшь, – уверенно ответил Нахрач, натягивая меховые штаны.
– Ты медведь!
– Да, медведь, – самодовольно согласился Нахрач. – У меня есть душа медведя. Я ведь много ел медвежью печень.
Очаг прогорел, пока они валялись на лежаке, избушка начала остывать. Нахрач принялся с треском ломать об колено толстые сухие сучья. Айкони с любопытством наблюдала за Нахрачом. Ей нравилось смотреть на него, когда он что-нибудь делал. Ему приходилось преодолевать неудобство горба, и от этого он казался ещё более сильным и ловким.
– Ты злой и жадный, – продолжала дразнить Айкони.
– Я мужчина.
– Я не люблю тебя.
Он не знала, любит она его или нет. Но он был ей нужен. Был дорог, как очень-очень родной человек. С ним ей было спокойно. Он защищал и берёг её, хотя не ласкал, не говорил добрых слов и не удивлялся ей, как князь.
– Меня все любят, – заявил Нахрач. – Любят или боятся. Ты же не боишься меня. Значит, любишь.
– А ты сам не боишься меня? – спросила Айкони.
– Я никого не боюсь.
Айкони закрыла глаза, вспоминая свои ощущения.
– Человек С Крестом не забыл меня, – сказала она. – Он меня ищет. Он думал, что моя сестра – это я, и взял мою сестру.
– У женщины тоже есть нож, – хмыкнул Нахрач.
– Человеку С Крестом уже не надо Хомани. Я видела его душу через Хомани. Он сам ещё не знает своей судьбы, но он придёт за мной сюда.
– Никто не знает, где Ен-Пугол.
– Он придёт в Ваентур и схватит твой след. Ты сам укажешь ему Ен-Пугол, Нахрач. Он увидит твою лыжню от Ваентура до Ен-Пугола.
– Не увидит, – успокоил Айкони Нахрач. – Я не заяц, у которого нет длинного хвоста, чтобы заметать след. Я прикажу Икенген-Ойке или Хал-отыру заметать мои следы снегом. Их не унюхает даже голодный волк.
– Почему Икенген-Ойка или Хал-отыр послушают тебя? – Айкони приподнялась на локте, заинтересованно глядя на горбатого Нахрача.
– Боги любят то, чего у них нет. У богов леса нет рыбы. Я дам им рыбу. Я знаю добрую зимнюю яму в излучине Шугура.
– Ты хозяин тайги на Конде, – с уважением заметила Айкони.
– Да, – подтвердил Нахрач. – Мне служит Ике-Нуми-Хаум.
Конечно, Нахрачу помогал Ике. Это ведь он закричал через уламу, и Когтистый Старик направился на зов идола, а потом провалился в ловушку. Ике спас её, Айкони, чтобы потом отдать Нахрачу Евплоеву. Кондинскому князю-шаману, одинокому и уродливому, нужна своя прекрасная Мис-нэ.
…Айкони была права, когда предсказывала судьбу Новицкого.
Григорий Ильич прощался со своей избушкой без грусти. Он много пережил в этих стенах, но избушка не стала для него домом. Он вспоминал самые первые, самые горькие дни ссылки, когда ему казалось, что он попал в каземат, в могилу. Но потом он смирился, привык. Здесь его мучили мороки. Сюда, в эту избушку, он притащил обессилевшую от горя Айкони: её предал Табберт, и она хотела заколоть себя, но Григорий Ильич успел поймать её руку с ножом. Айкони провела здесь всего-то несколько часов, и это были самые светлые часы в жизни полковника Новицкого, хотя он тогда собирал возлюбленную для вечной разлуки. И здесь, неотступно думая об Айкони, он написал книгу об остяках. Его боль за этот обездоленный народ проистекала из его нежности к беглянке Айкони, и тоска по Айкони сливалась с тоской по недостижимой родине. Он вспоминал то, что высказал почти против воли: «Когда ночь обнимает тебя своей тьмою, бессонная мысль порождает жалобы больного сердца, лишённого отечества, которое возлюблено им более всего на земле, и плен видится бесконечной гибелью»…
Владыка определил работу для Григория Ильича: составлять вместе с ним экономию для епархии. Но работа не задалась.
В тот вечер Григорий Ильич и Филофей сверяли табель по архиерейским расходам: в Спасскую обитель в Енисейском остроге и в Троицкую обитель на Турухане отправлено по четыре пуда воска и напрестольные Евангелия, а на Турухан ещё потир чернёного серебра и дарохранительница с яхонтом; в Спасскую церковь Зашиверского острога выслано из Софийской казны денег восемнадцать рублей; в храмы по Томскому разряду указано коменданту выдать ржи по восемь четей в долю церковной десятины… Подсчёты прервал стук в дверь. В келью владыки, кланяясь, вошёл Пантила Алачеев.
Он еле успел добраться из Певлора в Тобольск до ледостава.
После поездки в Москву Пантила не находил себе места. Всё, что он делал в Певлоре, казалось ему недостаточным. Сила веры, которую он увидел в главном городе русских, требовала его участия.
– Отче, – виновато сказал он, боком присаживаясь на скамейку напротив Филофея. – Меня бог зовёт.
– Ты о чём, Панфил? – Филофей вглядывался в смущённого остяка.
– Я обещал, что дам богу Ермакову железную рубаху.
– Помню, – кивнул Филофей.
– Хочу на Конду, – признался Пантила. – Рубаху шаман Нахрач прячет на Ен-Пуголе. Там стоит Палтыш-болван нашей Анны Пуртеи, Старик-С-Половиной-Бороды. Я зиму буду жить в Ваентуре и узнаю, где Ен-Пугол. Летом ты приплывёшь, и я проведу тебя туда. Ты Палтыш-болвана сожжёшь, я рубаху для бога возьму. Я хочу благое слово от тебя.
Григория Ильича будто окатили холодной водой. На Конде – Айкони!
– Дело доброе, – задумчиво произнёс Филофей. – Шаман Нахрач – оплот язычества, а власть его над вогулами зиждется на тайне великого истукана. Свергнем идола – свергнем и Нахрача, и вогулы откроются для крещения.
– Нахрач бесами повелевает.
– Потому и боюсь. Жизнь твоя, Панфил, мне дороже подвига.
– Там моя тайга. Я не погибну, – твёрдо возразил Пантила.
Григорий Ильич, волнуясь, сломал в пальцах перо.
– Вотче, дозволь йи мэне з Панфилом поихаты, – вдруг сказал он.
Пантила и Филофей посмотрели на него с удивлением.
– Мы образа вызьмэмо, о вэре вогулычам будэмо говорыти.
– А тебя, Гриша, что́ в леса зовёт? – проницательно спросил владыка.
Григорий Ильич отвернулся, побледнев. Филофей усмехнулся.
– Может, и разумно мне вас двоих на Конду послать? – он задумчиво поправил на плошке покосившуюся свечу. – Не знаю… Просить о таком я не могу, но ежели вы сами дерзаете…
– Дэрзаю, вотче.
– Ну, хорошо, коли так… Однако ж снарядить вас надобно как должно. Не только иконами, но и припасами, ружьями, одёжей и подарками.
– Лёд встанет крепко, мы поедем, – сказал Пантила. – Дай благое слово.
– Благословляю, – со вздохом ответил Филофей. – Вам служенье.
В эти дни в Тобольск вернулся Касым.
Назифа ждала его с нетерпением. Она была совершенно здорова и только изображала болезнь, чтобы Хамуна почувствовала себя свободной и сбежала к своему меджнуну. Преодолевая отвращение, Назифа тайком пила настойку из корня аира, и её тошнило; табиб Мудрахим едва не плакал, не в силах разгадать причину нездоровья Назифы. Уловка сработала: Хамуна куда-то уходила из дома. Потом Назифа заметила на запястье остячки новый браслет с бирюзой. Глупая дикарка даже не подумала прятать его. И это несказанно облегчило Назифе дальнейшее исполнение замысла. Назифа никак не могла решить, как ей выдать Хамуну. Какое время выбрать? Поверит ли ей Касым без доказательств? Без них дело может провалиться: Касым побьёт Хамуну – и простит её, оставит в доме, не отлучит от себя. А браслет покажет Касыму всё: измену и любовь Хамуны к чужаку. И Касым обнаружит браслет сам, без всякого содействия со стороны Назифы.
Касым приехал домой мрачный, опустошённый, униженный. Назифа догадалась, что он потерпел поражение и не сумел выкупить офицера, на которого возлагал такие большие надежды в борьбе с губернатором. Хоть это чувство было недостойно верной жены, Назифа обрадовалась неудаче мужа. Обозлённый, он накажет Хамуну куда более жестоко, нежели наказал бы в добром расположении духа. И Назифа ничуть не жалела дикарку.
Касым надолго затворился в своих покоях, а потом вышел, сразу прошёл на женскую половину и приказал Бобожону приготовить для него Хамуну. Назифа, вслушиваясь, застыла у полога, закрывающего дверной проём.
Касым бережно усадил Хамуну на край ложа и сел рядом с ней.
– Мои глаза томились по тебе, лола урмондан, – сказал он. – Мои руки томились по тебе. Моё сердце томилось.
Он погладил её по голове, провёл пальцем по лицу, нежно потрогал её губы, отодвинул волосы с уха и качнул серёжку. Хомани покорно ждала и глядела в пол – на рисунок ковра. Сейчас её муж овладеет ею, а она крепко зажмурится и представит князя, и ей будет хоть немножко хорошо.
– Ты – отрада в моих горестях, Хамуна. Ты – Джаннат, прекрасный сад, где моя душа упивается бесконечной радостью.
Он взял её руки в свои ладони, поднёс к лицу и поцеловал.
Он почувствовал твёрдый браслет и, удивляясь, приподнял рукав Хамуны. Он никогда не дарил ей браслетов для рук, только золотые цепочки с подвесками-хамсами, в которые были вставлены шарики из сердолика или яшмы. Цепочки так красиво обвивали тонкие запястья Хамуны…