Алексей Иванов – Мало избранных (страница 47)
Зайсанг Онхудай, упиваясь победой, ехал по разгромленному «гуляй-городу», где его воины, смеясь, вязали пленных, и торжествующе хлестал плетью всех русских, которые попадались ему на глаза.
Глава 8
Холод в ретраншементе
Поручик Митроша Кузьмичёв умирал. Это понимали все: и Ваня Демарин, лучший друг, и больные солдаты по соседству, и сам Кузьмичёв. На шее и на правой щеке у него темнели бурые, мокрые струпья, окружённые багровым воспалением; его лихорадило; в свете жаровни на висках блестел пот; отросшие волосы свалялись колтунами; редкая юношеская щетина слиплась от засохшего гноя. Оба длинных лежака вдоль стен гошпитальной землянки были плотно забиты умирающими, но солдаты уступили офицеру место поближе к теплу. Кузьмичёв чувствовал, что скоро наступит конец.
– Я же хотел в баталии погибнуть, Демарин, – жарко шептал он, цепляясь за руку Вани. – Не думал, что сгину от язвы в пустой степи…
– Ты не умрёшь, Кузьмичёв, – убеждал Ваня. – Скоро обоз с аптекой прибудет, поставят тебя на ноги…
В землянке было холодно, темно и смрадно. Больные бормотали в бреду, ругались или молились. Потолочные брусья от дыхания множества людей обросли грязным ноздреватым инеем. В узких окошках висели сосульки.
– Не поможет уже аптека, – с тоской выдохнул Кузьмичёв. – Ты потом напиши моему братцу в Коломну, Демарин, соври, что меня в бою сразили…
– Напишу, Кузьмичёв, – с комом в горле пообещал Ваня.
Душу его терзали жалость и жестокая досада. Ведь две недели назад они с Кузьмичёвым, молодые и здоровые, были героями, и сам полковник Иван Митрич Бухгольц хвалил их перед общим войсковым строем. При штурме ретраншемента полурота Кузьмичёва правильными ружейными залпами отразила атакование джунгар, а отряд Демарина перекрыл ворота в фортецию. Два поручика переломили ход сражения. И всё было так славно!
Впрочем, конечно, нет. Уже тогда было не славно. Уже тогда всем стало ясно, что в гарнизоне появился огневой язвенный мор, хотя поначалу его принимали за скорбут. А скорбут обнаружился ещё на Введенские дни. Но эту хворь ждали. Скорбут при зимовке – дело обычное. С ним справилась бы аптека, которую, хотя и с опозданием, выслали вслед войску в обозе.
Скорбут начинался затяжным бессилием и лёгким помрачением ума. По телу расползались синяки, глаза потихоньку желтели, дыхание делалось тухлым, царапины не заживали. Вскоре под волосами проступала кровь. Цирюльники брили солдат, но головные платки у больных, рубахи и подштанники заскорузло коробились. Люди теряли волю, их дёргало от любого громкого звука. Поражённых скорбутом отправляли в гошпиталь.
Солдаты не хотели в гошпиталь, подолгу скрывали признаки скорбута, но рано или поздно напасть брала своё: у заболевших опухали ноги, а ломоту во всём теле ночью выдавали стоны. Впрочем, гошпиталь не был смертным приговором. Скорбут убивал медленно. Больные могли исцелиться чесноком или хвойными отварами. Вот только запасы чеснока в ретраншементе уже закончились, а ёлки и пихты не росли в степи. Нужные лекарства должен был доставить обоз. И в ожидании исцеления больные тлели, как сырые головни. У них темнели дёсны и выпадали зубы, а раны источали зловонный гной.
Одной казармы для гошпиталя не хватило, и Бухгольц приказал отдать для больных вторую, а потом и третью землянку. Он лично каждый день навещал гошпитали и подбадривал солдат, а караульных наказал нарядами за то, что не проветривают казарму и не переворачивают тех, кто без сознания.
– Господин майор, – обратился Бухгольц к Шторбену, – нельзя ли хотя бы недужным постирать платье и прожарить его от вшей?
– Невозможно, господин полковник. Снег топить дрова надобны.
– У нас не боярская портомойня, чтобы тряпки щёлоком в лоханях с горячей водой стирать. Способно будет просто вальками в проруби отбить.
– Ежели в прорубях бельё отбивать, Иван Дмитриевич, тогда сушить его людям придётся у себя на теле, – пояснил Шторбен. – А для малодвижных сие означает неизбежную простуду и смерть. Лучше в грязи, но в тепле.
Бухгольц недовольно поморщился.
– И много у нас грязных, но тёплых?
– На нынешний день в гошпиталях триста семьдесят семь душ.
– Спаси нас боже, – мрачно произнёс Бухгольц.
– Господин полковник, – подошёл подпоручик Ежов, – дозвольте обратиться? Мне матушка говорила, что в крайних случаях за недостатком средств от скорбута у нас в деревне крестьяне смоляную воду пили или ржавые гвозди в меду настаивали и затем облизывали.
– Сумраки народные, – презрительно усмехнулся Шторбен.
– В нашем положении даже бабкиному шёпоту доверишься, – хмуро возразил Бухгольц. – Медов в провианте нет, а смоляной водой озаботимся. Благодарю, Ежов. Кто из офицеров ещё чего вспомнит – сообщайтесь.
Но оказалось, что скорбут – ещё полбеды. Из батальонов командиры докладывали, что у солдат завелась другая зараза – язвенная. Сперва всем казалось, что язвы – от скорбута: мол, расчесали укус от вши или блохи, он и загноился, или чирей вылез от грязи и прорвался. Потом стало ясно, что дело не в скорбуте. Скорбут выглядел не так. Язва зарождалась с красной сыпи, которая за неделю превращалась в пузыри, а пузыри лопались, и открывались гниющие дырки. Человека охватывал жар, за три-четыре дня разгоралась лихорадка, и заболевший умирал. Язва убивала стремительно.
– Сие не скорбут, проистекающий от лежалой пищи, – сказал Бухгольцу Шторбен. – Полагаю, оное есть некая опаснейшая пестиленция.
– Откуда?
– Полагаю, надуло от степняков. Экие ветра катились.
Первым офицером, который умер от язвы, оказался Кузьмичёв.
Здесь, в ретраншементе у Ямыш-озера, умерших и убитых не хоронили – не имело смысла долбить промёрзшую землю. Джунгар просто спихнули в лощину за северным бастионом, и снегопад быстро засыпал степняков. А своих покойников складывали в степи поодаль от крепости в длинный ряд друг на друга. Могилу решено было выкопать весной, когда земля оттает. Мертвецы лежали без гробов и саванов, в одних лишь куцых камзолах: для гробов не имелось досок, а для саванов не хватало холстов. Жуткий вал из трупов солдаты прозвали «поленницей»; вместо «умер» говорили «пошёл в дрова». Караульные на куртинах старались не глядеть в сторону могильника; каждый поневоле примерял на себя: каково ему будет лежать в «поленнице»? Окоченевших покойников заметало порошей, но потом обдувало ветром.
Где-то там, в нижнем слое мертвецов, покоился и Петька Ремезов. Ваня сам отыскал его под бастионом наутро после первой джунгарской попытки взять ретраншемент. Ваня помнил тот безмятежный рассвет, когда маленькое блестящее солнце в алом молоке зарева поднялось над краем опустевшей степи. Солдаты, озираясь, выступили из крепости. Проход между редутом и ретраншементом был завален убитыми джунгарами, из снега торчали ноги лошадей. Ваня оттаскивал и переворачивал тела степняков, видел смуглые лица с узкими, будто зажмуренными глазами – в их морщинах уже сверкал иней. Сначала Ваня заметил барабан, а потом и Петьку. Петька скорчился на боку. В зубах у него торчал кляп из рукавицы. Ваня содрогался, выдирая эту рукавицу с таким усилием, какого не применяют к живому человеку: из горла у Петьки натекла кровь, и кляп замёрз во рту комом бурого льда. Ваня еле закрыл Петьке челюсть – наверно, сломал застывшие хрящи.
Теперь Петька лежал под грудой товарищей, и это очень мучило Ваню. Похоронить – значит, попрощаться, чтобы усопший отпустил на волю. А Петька не отпускал. Своей незавершённой смертью он томил Ванину совесть. Ваня не сумел уберечь Петьку. Старался, но не сумел. А ведь обещал Маше, что убережёт. И в душе у Вани рушились все те гордые и печальные картины, которые он себе вообразил, – будто гибнет в дальнем походе, отвергнутый Машей, но во имя неё. Да пусть он трижды погибнет, пропадёт и сдохнет, – он её обманул, он потерял её брата, и Маша уже никогда не станет вспоминать о нём, о Ване Демарине, хотя бы с сожалением. Вина за Петьку была жестоким ударом по наивным мечтаниям. Раньше Ване незачем было жить, а сейчас незачем стало умирать. И что делать дальше?
Однако всё изменилось после второго джунгарского приступа. В том ночном бою Ваня не думал ни о чём, кроме исполнения приказа. Маша, Петька, былые мечты и муки совести – всё куда-то провалилось: надо было любой ценой перегородить ворота, и ничто больше в мире не существовало. А потом, уже на другой день, Ваня осознал, какой он молодец. Не герой, конечно, – истинному солдату приличествует скромность, – но почти герой.
Когда Бухгольц на плацу похвалил их с Кузьмичёвым перед строем, Ваню переполнило воодушевление. Он смотрел на Бухгольца влюблёнными глазами. Ему хотелось, чтобы джунгары тотчас напали снова, а он доказал бы, что полковник трижды прав; хотелось, чтобы скорей пришла весна, их поход продолжился, и со всех сторон напали враги. И с того времени Ваню не отпускало желание что-то делать, ещё раз сразиться с кем-нибудь, повести солдат на штурмование, победить или пожертвовать собой.
Уныние от вины за гибель Петьки Ремезова отступило – молодость с её надеждами брала своё. Теперь Ване казалось, что в его отношениях с Машей всё поправимо. Он вернётся в Тобольск года через два, когда горе у Маши уже утихнет. А он, Ваня, будет другим человеком – будет суровым воином, закалённым на степных ветрах; возможно, мужественное лицо его украсит рубец от сабельного удара. Маша увидит, что он, Ваня, тоже не щадил своей жизни, однако уцелел, потому что умнее и сильнее, чем Петька. Невзгоды, преодолённые Ваней, оправдают его перед Машей, сделают смерть Петьки печальным и далёким прошлым, в котором уже остыл былой гнев.