Алексей Хренов – Иероглиф судьбы или нежная попа комсомолки (страница 29)
Рычагов вздохнул, понизил голос ещё сильнее:
— Недавно китайцы тут отловили подносчика канистр… ну, считай грузчика на аэродроме. Этот гад фонариком японцам сигналы подавал.
Лёху передёрнуло, он сморщился:
— Вот сволочь! Ну и что?
— Да что… по китайской традиции подвесили его вниз головой и вспороли живот. — Глухо ответил Рычагов, сплюнул и отвёл взгляд.
Лёху чуть не вывернуло, он мотнул головой, будто хотел прогнать жуткую картинку.
Рычагов криво усмехнулся, голос у него остался таким же спокойным, но во взгляде заблестели смешливые искры и он ткнул Лёху локтем:
— Да и твоя эта Маша… Лёха, ты, во-первых, сам понимаешь, что хоть и Герой, но как напишут на тебя в известный отдел за связь с белогвардейцами — мама не горюй! Чего тебе только тогда не привесят. А если она на белых работает⁈ Лучше бы ты себе китаяночку нашёл! Вон они в очередь стоят и на всё согласные!
— Паша! — вскинулся Лёха. — Я похож на идиота⁈
— Очень похож, если честно! — расхохотался Рычагов.
— Ну на каких белых она работает? Где они, эти… фиолетовые! — махнул рукой Лёха. — Да и потом, я с ней о полётах не говорю!
Рычагов посерьёзнел, но в глазах всё равно плясала смешинка:
— Ладно, герой, держись. Мне можешь не оправдываться про своё развратное поведение! А вот наш комиссар, товарищ Рытов, очень жаждет встречи с тобой, пропесочить тебя собирается.
— Вот теперь ты меня точно обрадовал, — буркнул Лёха.
— Есть идея озвучить несколько разных направлений и посмотреть где нас ждать будут. Тебе Шанхай выпал. Извини, но сегодня расскажи при случае Маше, что вы на Шанхай собираетесь!
Они переглянулись, усмехнулись оба, и напряжение будто рассеялось. Но Лёха чувствовал, что разговор только начинается, и впереди его ждёт не только небо, но и земля — со всеми её злыми комиссарами и ревнивыми взглядами.
Февраль 1938 года. Аэродром — центр города Ханькоу .
С аэродрома они возвращались налегке, в полурасслабленном виде, не торопясь. День клонился к вечеру, и сырой мартовский воздух висел над Ханькоу тяжелой пеленой. С реки тянуло холодной влажностью, мостовая блестела после недавнего дождя, а в воздухе стояла пыль вперемешку с дымкой — казалось, весь город выдохнул и замер в ожидании новых налётов.
— Сырость и пыль — вот весь Китай, — буркнул Хватов, подтягивая воротник шинели.
От аэродрома дорога лежала через базарные ряды. Ханькоу гудел своим привычным хаосом: с набережной доносились гудки пароходов, по мостовой дребезжали колеса рикш, а с уличных лотков тянуло сразу всем — жареным чесноком, рыбой, кислым пивом и сладким тростником.
У лавок сидели торговцы в застиранных халатах, встречая каждого посетителя чашкой зелёного чая. Хватов кивнул одному, сделал глоток и скривился:
— Как трава и есть. Нашей скотине и то жалко было бы.
— К зеленому привыкать надо, — хмыкнул Лёха, тоже получив из рук торговца пиалку с чаем. — Вон, давай лучше тростника возьмём.
Тут же подбежал торговец с корзиной, мачете щёлкнуло — и длинная палка сахарного тростника рассыпалась на куски. Лёха сунул волокнистую щепку в рот и заулыбался, когда хлынул сладкий сок.
— М-м-м… Вот это понимаю, вот это ничего!— одобрил Саша Хватов, — Водки бы к нему ещё. — протянул он с улыбкой.
— Водки… — мечтательно попробовал это слово Лёха на вкус. — А что, идея, подкупающая своей новизной! Давай по пятьдесят грамм, вот на углу рюмочная стоит.
Дальше дорога вывела не обошедшихся одной рюмочкой товарищей к набережной. Там тянулись особняки с решётками на окнах, европейские рестораны, вывески на английском и французском. Вечерний туман стелился по Янцзы, гудели пароходы, а полицейские в пробковых касках лениво прохаживались вдоль улицы, словно хозяева жизни. Всё было чисто и чинно, как в кино: блеск зеркал в парикмахерских, дамы в шляпках, джентльмены в белых костюмах.
— Глянь, как у них тут, — сказал Хватов, — хоть кино снимай.
— Ага, — отозвался Лёха. — Что любопытно, японцы сюда бомбы не кидают. Господа видимо тут слишком дорогие живут.
— Вот тебе и социалистический интернационал, — буркнул Хватов, кивнув на вывеску «Военный и статский портной Ли Си Цинь». Русские буквы красовались прямо над китайскими иероглифами, и сочетание выглядело так, будто шутку специально повесили на фасад. — Портной, мать его, военный и статский…
Лёха хмыкнул, почесал щеку, на которой за день осела рыжеватая пыль:
— А давай ему мелом снизу припишем: «для духовных лиц и для каторжан»?
— Пошил бы он нам по паре штанов, — продолжил Хватов, — Тогда и посмотрели бы, что за «статский».
Но стоило свернуть ближе к вокзалу, картина изменилась. Разрушенные дома, обугленные балки, кирпичная крошка под ногами. Женщины с детьми сидели прямо на тротуарах, завернувшись в тряпьё. Воздух был тяжёлым, пропитанным гарью и йодом, и от этой смеси мороз бежал по коже сильнее, чем от мартовского холода.
Хватов остановился, глухо сказал:
— Вот он, весь Китай. С одной стороны — портные и рестораны, а с другой — смерть и нищета.
Лёха выплюнул выжеванный кусок тростника и вытер губы тыльной стороной ладони:
— Зато тростник ничего. Хоть какая-то сладость в этом дурдоме.
Февраль 1938 года. Аэродром Ханькоу, основная авиабаза советских «добровольцев».
Штабом это помещение можно было назвать с большой натяжкой. Комната была низкая, душная, воздух стоял густой и тяжёлый, пропитанный запахом керосина от лампы и дешёвого табака, который курили один за другим лётчики.
Полынин и его флагманский штурман Федорук остались ставить задачу основному составу экипажей бомбардировщиков, а Лёху с Хватовым отправили к представителю китайского командования — полковнику Чжану.
Лёха и Хватов стояли рядом, переглядывались и едва сдерживали ухмылки.
Аэродром в Ханькоу был под гоминьдановцами, и официальное обращениезвучало как «господин полковник». «Товарищ» же ассоциировалось с коммунистами Мао и воспринималось очень двусмысленно.
Лёха, чуть хромая и ухмыляясь, вытянулся в «почти стойку» и с самым серьёзным видом отчеканил:
— Тунчжи Шансяо!
Полковник Чжан моргнул, не сразу поняв, затем улыбнулся. Хватов едва удержался от смеха и толкнул Лёху локтем в бок:
— Шансяо сяншэн! (
Чжан старательно кивнул, улыбнулся, будто ничего не заметил, а Лёха под нос тихо произнес:
— Да какая в попу разница, господин он или товарищ… всё равно нам лететь.
На столе лежала карта Токио, вся исчерченная карандашными линиями и заметками. Товарищ Чжан подошёл к столу, русский язык он выговаривал с прилежной старательностью гимназиста на экзамене, отчего каждое слово звучало ещё интереснее. Он показал на карту и внимательно глядя на советских лётчиков произвес:
—
У Лёхи вытянулось лицо от такого авангардизма, а Хватов аж нахмурился, пытаясь переварить.
— Где простите, трахаются и наливают, не расслышал?.. — переспросил Лёха, и даже не усмехнулся, потому что был уверен — ослышался.
Чжан ткнул пальцем в карту, прямо в центр Токио, и торжественно выкрикнул:
— Тута ибись! И тута ибись! Листопки! Баки… повеси попо-лини-тель!
Он так азартно бил пальцем по бумаге, что карта чуть даже съехала со стола.
Повисла тишина. Лётчики переглянулись. У Хватова задергалась щека, будто там муха укусила. Лёха старался изо всех сил держать серьёзную морду и только хмыкнул:
— Всё понятно! Есть ебись листопки ебу я баки попа висеть лошадиный жопаразрыватель!
— А оттак! — китаец обвёл по кругу район на юго-западе Токио. — От-Си Ебуя!
Лёха согнулся пополам, хохоча до слёз. Даже каменный Хватов сдался, выдав какой-то странный булькающий смешок.
В этот момент дверь распахнулась, и в комнату вошёл флагманский штурман эскадрильи Полынина — Фёдор Федорук. Высокий, сутулый, с картами под мышкой, он ещё не успел снять лётный шлем.
Чжан, словно утопающий, схватился за него как за спасательный круг. Подскочил, чуть ли не с мольбой:
— Педя Педольюк! Я фсё плиа-вильно гавалю!
Федорук застыл на пороге, не сразу уловив, как его теперь зовут. Лёха за спиной уже рыдал от смеха.
— Педя Педольюк! Шлагмански штюйман! — снова завопил Ждан, указывая на карту. — Листопки! Тута ебись! Тута ебись! ОтСи х Ебуя!