Алексей Григоренко – Кость раздора. Малороссийские хроники. 1594-1595 годы (страница 17)
– Панотче…
Тот немо и скорбно смотрел на него, будто без изнесенных словес знал, о чем хочет Павло его вопросить.
– Да, сын мой Павло, неисповедим о нас и о нашей земле Промысел в вышних… Есть и пребудет дикое мясо на нашем поспольстве, на нас… Но что тебе до того?.. Ты зван для дела, тебе предназначенного, как зван и я для служения Богу и Покрове Сичевой. Свершим же свое, и да возвеселимся душою!.. Смотри, сын мой, на благолепие Божьего мира, ибо знаю: не будет больше сего…
– Да, панотец, – сказал тихо Павло.
– Я слишком долго живу, – сказал немного спустя отец Стефан как бы себе. – Долго жить ведь не надобно, ибо можно дожить до такого вот утра, за которое не сможешь ответить…
– Но мы ли знаем о сроках? – сказал Павло.
Блекло-голубые глаза панотца проницали душу до дна. Неизъяснимое, горестное и усталое исподволь сгущалось в священнике, и само собой вставало из памяти евангельское чтение, изнесенное бессчетно за жизнь, о человеке праведном и благочестивом Симеоне, коий, в молодости своей будучи переписчиком священных писаний, единожды усомнился в грядущем воплощении Сына Божия, и было за неверие то предсказано ему Духом Святым, что не увидит смерти, доколе не увидит Христа. Благо ли – долгая жизнь?.. Нескончаемое время жизни лишило Симеона всех, прежде родных и любимых, обретенные бесконечные днины, заполняемые до краев новыми и новыми поколениями, были чужды и печальны, – и хотелось ему одного: глазами плоти увидеть Христа, чтобы затем упокоиться, умереть. На третьем веке своем «
– Неведомы сроки… – сказал панотец. – Неведомы…
Полный день плавился, колебался разогретыми струями воздуха над степью. Сквозь пение и пересвист птиц и шорох трав в рост лошади близились звуки людей: стук колес, поступь волов, редкие возгласы погонычей – обоз правил обратный путь в Чигирин. Павло встал, глядя в сторону сущих, – и стеклянная тишина в нем и вокруг распадалась кусками, гибла, уходя в корни травы, исчезая, и душа, как открытая рана на солнце, исподволь затягивалась некоей мутной пленкой в роде пергамента, будто бы подсыхала, утрачивая глубину и объем, и он снова погружался, как в омут, в смуту, в отмщение, в гнев, что кроваво пузырились в нем, взывая к силе и деянию, из гибнущей тишины, из обманчивого покоя снова восставали сатанинские тени: комиссары, везомые запряженными цугом девками и молодицами; оскверненные храмы; расстрига в украденной у Рогозы митре, пропитой затем орендарям; экзарх патриарший Никифор, высохший до скелета от голода; погребенные ныне – и дети средь них…
Подошел к возу, на котором сгорбившись сидел темный лицом Тимошенко.
– Все ли? – безмолвно вопросил он судью, и тот ответил:
– Все, гетмане…
Двинулся к
– Как там все было?.. – хотя знал, все знал о том, как все завершилось. Была ли в том правота, – и жестокость казни разумна ли?.. Пенилось, рвалось что-то в душе, не находило выхода и исхода, – вина ли, сострадание ли? Непримиримая ненависть или усталость от перевернувшегося вверх тормашками мира, от невозможности отделить теперь правду от кривды, белое от черного, казнь от милости, ребенка от взрослого?
– Попа соединенного живого зарыли, – сказал равнодушно погоныч.
– По праву ли сделано так? – спросил Павло.
– Не знаю, – ответил погоныч, – Лучше бы, наверное, зарубили…
– Ты ведь давеча ночью о крови, брат, говорил. Так не много ли ее ныне?..
– Много, гетмане, перехлестывает через край… А что делать?.. Только детей вот – не надо… Не надо детей убивать…
Павло ругнулся по матери, сплюнул на землю:
– А кто сказал надо?! Кто сказал, чтобы детей убивали?! Война без спросу, без разума и без разбору берет то, что ей суждено!.. Дай-ка заступ, погоныч, и кнут тоже мне дай, и подожди, пока я вернусь!
Спрыгнул с воза. Кипело, пузырилось нечто внутри, мышцы сводило судорогой упрямой и неведомой силы, в глазах рябила розовая кровавая взвесь, и громадный день до небес давил его солнцем, жаром и невыносимым удушающим запахом трав. Взял заступ, сжал в кулаке кнутовище и скоро пошел назад, к пуповине кургана.
– Куда ты, гетмане?! – взъярился над гремящими возами глас Тимошенки. – Куда ты, вернись!..
Он не ответил, не обернулся на крик и ругательства, что неслись ему вслед, – шел по траве, по мелким цветам без названия, шел по оскверненной земле своей родины, с неуемной, клокочущей силой внутри, которая выпирала вовне, в этот прекрасный и страшный мир, лежащий вокруг и везде, и называемый Русью, которую призван он сохранить ценой своей жизни и жизней других, об этом не ведающих до поры.
Здесь, у подошвы поганого капища, густой горьковатый запах чабреца и чернобыля перебивался духом прели и сырости стронутой с места земли, поднятым полем чернело притоптанное козацкими чоботами и посполитыми пятками бесславное погребение. Торчал каменный истукан, подпирая большой яйцевидной башкой небеса, бугрился склон, недвижно замерла стена трав, и дальше – простирались в запредельное, в туманном небоземе сливаясь с блеклой синью, зеленые, в первых подпалинах осени степи, где не ступала еще нога вооруженного человека, и никто не придет молебствовать этому идолу, никто не придет поминать погребенных сегодня, ибо и потомки их лежат вместе с ними.
Когда втыкал заступ в мягкое и податливое, на душе было одиноко и сумрачно: что-то снова происходило не так, как должно, и сквозила легкая и недоуменная боль, – но что? Что?.. Ведь он вернулся сюда ради милости… Или милость так невыносима и тяжела?.. Отбрасывал мягкую землю, натыкаясь время от времени на склоненные головы мертвецов, на их вздетые в подземном молении руки. Вскоре, чуть в стороне, он воткнул острие заступа в живое, содрогнувшееся вяло от боли… Смерть, цепко охватившая полузадохшуюся добычу, ослабила хватку, в недоумении отпрянув в глубь и сумрак земли. Павло осторожно, чтобы не перебить ненароком лопатой расстригино горло, обкопал голову с залепленной землей шутовской тонзурой, пальцами обмел серое неживое лицо, откопал плечи по грудь… Тело расстриги леденило ладони, и ему показалось, что он опоздал. Подхватив под руки и поднатужившись, Павло выворотил, как пень из земли, бездыханного, взвалил его на спину и отнес от общей могилы. В осыпающейся лунке-гнезде виднелись распяленные мертвые пальцы, что тянулись вслед за расстригой. Павло бросил тело, как куль, на траву, сдвинул в сторону обрывок цепи и приложил ухо к молчащему сердцу. Ничего не услышал, кроме шума собственной крови. Взял в ладонь мясо грудное, под которым недвижно лежало расстригино сердце, сжал несколько раз, ощущая, как выделяются масло и жир из ошметков земли, затем бил с силой по серым обвислым щекам, – прошло достаточно времени, прежде чем сердце расстриги слабо затрепетало и тень оживления прошла по лицу. Вскоре приоткрылись веки, и Павло увидел мутно-желтый цвет его глаз. Расстрига вздохнул и приоткрыл рот, заполненный густой черной слюной, сплюнув жижу, он выхрипел:
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.