Алексей Грачев – Выявить и задержать... (страница 39)
— Снесут, дождешься, — хмыкнув, буркнул недовольно Срубов, — за жизнь расплачиваются смертью, дядька Аким.
Остальные замолчали, как-то сразу вроде б отрезвели.
— Уедем, — с трудом разлепил Оса ноющие челюсти. — Малость только подождем, вдруг да и подойдет Симка. А ты пей-ка лучше...
Лесник послушно подошел к столу, налил в кружку самогону. Рука его тряслась, как у запойного человека, капли вина осыпали мохнатый подбородок. Крупные уши, обросшие волосами, двигались. Плешина чернела, словно голова была залеплена грязью. Вот он поставил кружку на стол, открыл рот, подышал, вытер слезы.
— Социалист, ишь ты, — презрительно прибавил еще Срубов. — Знаем мы, чего нам надо делать.
Лесник горестно покачал головой, проговорил надрывно:
— Социалистом я был, Вася, это верно. И за революцию боролся.
— Грабил ты, а не боролся.
— Нет, не грабил, — так и вскинулся дядька Аким. — Для революции забирали у графа Шереметьева и деньги, и оружие. Не то что вон, — кивнул он на Кроваткина, — набил укладку деньгами для одного себя.
Лежавший на тюфяке Кроваткин поднял голову. Коричневая кожа на голове побежала морщинами, лицо исказилось в страдальческой гримасе:
— Для себя и для жены, — сказал он. — Только как вот я ей отдам это добро. Сидит бедная, ждет меня и дождется ли.
— На девчонок пусти, — хихикнул Растратчик. — Девчонки живо найдут им место. По себе знаю, миллионы — что пух по ветру.
Все снова заулыбались, а Кроваткин насупился, проворчал:
— Я, чай, в церковь хожу, к господу богу. Как в глаза тогда ему смотреть буду...
— А ты зажмурься, — посоветовал Срубов. — Или спиной к иконе-то.
— Не слушай их, Матвей Гаврилович, — вставил, улыбаясь, Оса. — Деньги на дело можно пустить. Смывайся в Тифлис или Нахичевань. Купи лошадей, тарантасы. Потом и жену к себе позовешь. Вот оно как может по-умному обернуться.
— А и верно! — так и обрадовался лошадник. — Так и сделаю.
Он даже подмигнул Осе, похлопал по сундучку, и сундучок отозвался веселым перезвоном, вдруг вызвал жадное любопытство в Никите.
— Меня с собой возьми, Матвей Гаврилович, — попросил он. — На пару пробираться будем тогда... и деньжишки целее.
Кроваткин неожиданно лязгнул зубами, протянул костлявые руки к горлу Никиты, вцепился с яростью:
— Убить меня по дороге! — орал он, наваливаясь на парня своим тощим телом. — А деньги себе... А, варнак ты этакий!
Никита легко отбросил его в сторону. Кроваткин, вытаращив глаза, снова полез к нему, топорща пальцы рук. На губах выступила пена, и весь он был так жуток, что Никита, разъярившись, ударил его сапогом. Кроваткин запрокинулся, точно сухая еловая плаха, стукнулся черепом о рукоятку карабина. Лежа на спине, елозил сапогами по доскам пола и вскрикивал, будто его кто-то щипал за бока.
— Допился до белой горячки, — проговорил дядька Аким. — Нет, ехали бы, ребятки, а то перестреляете друг друга.
Оса подошел к Кроваткину, потыкал его сапогом, и тот пришел в себя. Сел, потянулся за сонником. Все с минуту молчали, потом принялись хохотать.
— Ну и артист, — покачал головой Розов. — Чего тебе унывать, Матвей Гаврилович. И без денег проживешь. В театре, комиком.
Кроваткин не ответил, а когда поднял голову и обвел всех глазами, хохот стих: в темных зрачках все еще стыла тоска.
— Ишь ты, — сказал Розов, — и правда, кончать бы надо пить. Что с человеком-то творится.
— Так я же и говорю, — завел свое лесник, ободренный словами Розова. — Шли бы к станции, как раз к поезду, к вечернему... В темноте сели бы незаметно. А Симка подойдет — доложу ему, куда вы делись. Догонит...
Никто не похвалил лесника за упоминание о поезде, никто не засуетился, не принялся шарить одежду, чтобы готовиться в путь через леса к станции, к этому вечернему поезду. Оса задумчиво проговорил:
— А может, дед Федот не попал к Грушке. Не успел предупредить, и прошпарит Симка в Аксеновку к Хромому. А там как раз в руки милиции...
Он налил в кружку самогону, а пить не стал, потому что привлекло внимание лицо Розова. Сын попа, «народный учитель», сидел на краешке скамьи, закинув ногу на ногу, и красиво пускал дым. Смуглое лицо его было спокойно и безмятежно. Казалось, Розов любуется этими соснами, подступившими к самому окну сторожки, потоками воды, бежавшей по стеклу с тихим журчаньем. Вот прищурил темные блестящие глаза, как козырек его фуражки, пустил в потолок еще несколько колец и сказал задумчиво:
— Не люблю, когда в природе не так что-то. Уж коль осень — так пусть дожди, коль зима — пусть метель, летом пусть солнце печет, а сейчас весна, и небу синим быть да теплым. Нет — всё в тучах, как под Михайлов день. И холодища — того и гляди, снегом запорошит.
— Павел, — спросил Оса, подсаживаясь рядом, — а ты куда решил? Помалкиваешь все.
Розов засмеялся, бросил изящно окурок щелчком к порогу, подмигнул сам себе:
— По России поезжу. Люблю кочевать. Сначала в Москву, потом в Тифлис хочу. Может, полюбит меня какая-то восточная женщина. Поживу с ней. Может, и учителем опять стану... А потом снова куда-нибудь. Сидеть где-то всю жизнь, как клоп в щели, не собираюсь. — Он вздохнул, погрустнел: — Папаша мой к больному мужику явится с соборованием и вот напевает: дескать, за страдания тебе земные вторая жизнь уготована. Бог видит это страдание и душу страдальца переселит в другой мир. И пойдет этот страдалец в рай с посошком, вроде нашего деда Федота.
Он помолчал, добавил все с той же искренней грустью:
— Ну, я уж до тех страданий не доживу. А жалко.
Встрепенулся Кроваткин, выгнул шею и стал похож на козла.
— Страдания вот, из сонника вычитал я, богом рассыпаются по земле. Как семена все равно. Берет он, бог-то, лукошко, идет по звездам, как энто все равно по камешкам в реке, и сеет семена. И кому чего: вцепилось семя в печень — печень страдает. Вцепится в кишки — кишками мирянин мается, как я маюсь который год. А то приснилось мне сегодня, будто бы семя-то мне в ухо вцепилось. Так и качается на мочке вроде серьги. Кричу я это во сне: что же мне еще, и ухом маяться...
Все дружно и коротко засмеялись, а Кроваткин угрюмо закончил:
— Утром поднял башку, а в ухе звон... Ну, верно, значит, висит это семя. Только не увидишь его и не ощупаешь, как живот свой, скажем.
— Не семя это, а костлявая, знать, — проговорил от стены Никита. — Тюкнет тебя, может быть, в темя, Матвей Гаврилович. Вот тебе и сон в руку будет.
Кроваткин задумчиво поскоблил коричневый череп, обернулся к Никите, и голос его (вроде как и не помнил он уже ссоры) был довольный:
— Я тоже в душе-то смекнул. Неспроста, знать. Верно, Никита.
— Ладно вам, — попросил робко лесник. — Будет петь про кости... Ехали бы лучше. — Он встал, у порога пояснил: — Собаку накормлю, а вы бы готовились к дороге.
Ему не ответили, и он, выругавшись тоскливо по-матерному, шатаясь, побрел за порог в клохчущие по доскам крыльца потоки воды.
Встал Мышков, медленно прошелся по сторожке, заложив за спину руки. Уставился снова в окошечко на мерцающие изредка бороздки воды, которые тянуло небо к земле, как паук паутину. Покачался на тонких ногах, охваченных туго кожей сапог, тихо и с задумчивой злостью кому-то за окном сказал:
— Пойти спалить этот совхоз? Чтобы пламя во все небо.
— Сожги и радуйся, что пойдешь по миру с протянутой рукой. Господь бог любит бедных — так в библии указано.
Розов захохотал, и в этом смехе каждый из сидящих уловил ненависть. Даже Никита, раскладывающий карты прямо на полу для пасьянса, испуганно оглянулся. А Мышков вот теперь все же взбесился. Он подскочил к Розову, схватил его длинными волосатыми руками за ворот куртки, завыл тихо, втягивая голову в плечи:
— Я задушу тебя без библии, поповское отродье.
Розов вывернулся из его рук, тяжело задышал. Рука поползла за борт куртки. Мышков раньше успел выхватить револьвер из кармана галифе.
— Да вы что? — заорал Оса.
Со скамьи метнулась к окну Олька, схватила с подоконника бомбу-самоделку, обернулась. Коса плеснулась на плечо черной змеей.
— Брошу бомбу! — закричала и вскинула руку.
— Эй, Олька, — тихо, с робостью глядя на нее, попросил Срубов. — И верно, не тяпни. Тут от нас с тобой требуха одна останется.
Мышков опустил револьвер в карман, вытер потный лоб рукавом и усмехнулся кривой виноватой ухмылкой.
Розов тоже отошел в угол, сел с Растратчиком, насмешливо дергая пухлые губы:
— У господина офицера больная душа.
Срубов боком шагнул к Ольке, вырвал у нее из руки бомбу и тут же с ходу влепил затрещину в тугую глянцевую щеку.
— Не соска, дуреха ты этакая. Бомба, чай...
Олька взвыла истошно, точно ребенок в зыбке, круглое галчиное лицо ее вмиг оплыло влагой. Уткнулась головой в кучу шинелей на скамье, запричитала:
— Надоело потому что. Только ругань и пьянка. Только одно и знаете. Убегу куда глаза глядят.
Срубов подсел к ней, стал гладить ее крутую спину, полные бедра под черной длинной юбкой и был сейчас похож на доброго отца, успокаивающего любимую дочку:
— Заутро уедем. Заживем где-нибудь, как люди. Хату я тебе сыщу красивую, с яблонями чтобы. Вола купим, корову... Заживем, как никто еще не жил.