реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Грачев – Ищите ветра в поле (страница 8)

18

— Нет, будет дождь, ишь надувает в окно.

— А неспроста, знать, возились на лугу Болонкины, — оторопев от слов Фоки, пробормотал Никон Евсеевич. — Они жохи, эти братцы медные. Носом чуют за сто верст, что идет вода с неба. Ну, у меня все пока застоговано. Косить завтра вот собрался с Трофимом, с помощником. А насчет твоих слов, Фока, так не по мне это. Не молод я уже.

— Не молод, — уже угрюмо как-то передразнил его Фока. — А рассказывал, что как-то бунтовщиков к стенке поставили.

— Было такое. Там-то я в чине был. Выдали патроны и повели на плац.

Фока кивнул на соседнюю комнату:

— Шубой тебя за службу там наградили? Хранится, чай?

— Хранится.

— У меня тоже, помню, тулуп был. До пят. С Ивана Грозного с самого, быть можа. Подкладывал его, когда от власти в барсучьей норе хоронились. Там еще, под Костромой. Эх, черт, кто не лежал в барсучьей норе, тот не знает, что такое сыра мать-земля. Ноги точно стеклянные были, не разогнешь, и говорить не мог. Мучились, а так ничего из му́ки и не вышло. Вот смотри ты, — с какой-то радостью потянулся он к бутылке, — коль взяли красные верх, ты для них убийца и черный человек и одно место тебе в петле. А взяли бы мы — ходили бы в орденах, да еще в каком-нито учредительном собрании, может быть, брякал бы колокольчиком на месте председателя. И никто не упрекнул бы, что ты убивал.

— Так бы оно и вышло, — уныло проговорил Никон Евсеевич. — Но только что же мне делать-то? Чать, не сегодня-завтра разоренный. Впору вешаться.

— А не будет если землемера? — спросил спокойно Фока. Никон Евсеевич воспрянул сразу, оживился:

— Как что? Глянь, задержится реформа. А там и приказ новый. Не тронь, мол, мужика крепкого. Он трудом своим достиг положения. Почет ему даже. Может такое быть?

— Может и такое быть, — хмуро сказал Фока, — если ты на белом коне въедешь в Москву под звон церквов.

Он рассмеялся и сбросил смех, сжал брови с усилием:

— Мертвый я человек, Никеша, — проговорил задумчиво и с какой-то грустью. — И пули стучат о мои кости. Те, что в острогрудого мужика — ротного кашевара — я выпустил. Иду по земле, а земли не чую, и кровь стоит во мне, и сердце вроде не тукает. Иду, ищу свою пулю и свою могилу, Никеша...

И стало жутко на миг Никону Евсеевичу, он даже качнулся, ему захотелось оборвать весь этот разговор, крикнуть в лицо гостю: «А ну, айда прочь, не сумять мне душу таким надрывом. А то и верно черево можно скрякнуть от такой нуди».

Фока снова налил вина, выпил, вытирая губы, заговорил тихо и раздраженно:

— Мог бы уйти я. По белу свету. У туркмена у одного был в гостях. А до того в лагере вместе сидели. Звал с собой в шайку. Собирались эти абреки в прорыв через границу в Персию. Ушли, наверное. И я там был бы. На хорошем месте, может, — муллой или князем, с домом под железной кровлей. На персиянке бы женился.

И он пропел душевно и мягко, качая головой, сам раскачиваясь, как на волне реки:

Обнял персиянки стан...

— Не захотел, — насупился снова. — Не захотел. Едва убрался от того туркмена. Зарезали бы, секрет, чай, имел от них, выдать бы мог пограничникам. Сбежал ночью из кишлака, как не нагнали только, не отрезали башку. Вернулся вот сюда, иду по земле, как слепой. Все надеюсь, что опомнится здешний мужик да в колы новую власть. И тогда тут как тут я со своим карабином. Рука у меня тверда еще и глаз зоркий. По одному слову пойду в бой. Ради того дня скитаюсь, ради того и в Персию, может, не ушел. Ради того дня ломаю фомкой замки, вытряхаю из сундуков барахло, чищу кооперативы, присматриваю одиноких богатых старушек. Жду все, когда встопорщится мужик на новую власть. Ан нет, живут, хоть так же редьку с квасом да картошку в «стукалку» едят. Не трогаются и живут. Как раньше помещику, так новой власти в пояс. И злоба оттого меня душит, Никеша. Точно змея эта злоба сидит во мне. И там бы, в Персии, задушила меня эта злоба. Не мог бы спокойно жить с персиянкой. Не мог бы муллой или даже князем... Ну, а Ванюшку где можно встретить наедине? — неожиданно деловито спросил он, так что Никон Евсеевич даже заморгал, казалось — ослышался.

Вдруг насторожился, вскинул голову, прислушиваясь. Внизу заскрежетали колеса телеги. Слышен был храп и стук копыт о деревянный настил возле сарая. Никон Евсеевич подошел к окну в соседней комнате, выглянул — увидел Трофима. Долгая его фигура в армячке, с космами белых волос пропадала за возом травы. Видны были концы вожжей — крутились над крупом лошади.

— Трошка! — крикнул успокоенно уже Никон Евсеевич. — Как свалишь траву, так съезди за кряжем для колодца. Он на гумне лежит.

Батрак не сразу ответил, и хозяин собрался было выругаться, но тут Трофим наконец подал голос:

— Завертка у оглобли хлибает. Коль выдержит, тае, привезу, не выдержит, чинить буду...

— Эт штё ты скажешь, — проворчал Никон Евсеевич, отходя от окна, возвращаясь к гостю. — Тае привезу, тае не привезу. А завертку давно бы подтянуть надо. Все мне самому надо доглядывать за всем. Посылал травы накосить, для скотины на вечер, так полдня косил. Рады, что трещит хозяин по швам...

Фока сидел погруженный в раздумье, уставший от дороги, от еды, сонный, вытянув далеко ноги.

Похлопал снова по бутылке, по наклейке и сказал с усмешкой:

— Вот смотри-ка, водка из Англии. Черт ее знает, где она — эта Англия. Не хватает, значит, русским своего вина, чтобы спиться с круга.

Никон Евсеевич подсел к нему, глядя прямо в узкие, с красноватыми подпухлостями глаза:

— Это верно ты насчет Ванюшки-то?

— Расстараемся, так и быть, — придвинулся к нему Фока. Он обнял за плечи Никона, дохнул жаром спаленного вином рта:

— Чай, вместе мы служили в красноармейцах. Помнишь, как на санях уходили от погони на Аникины хутора? Пули хвост обивали коню, а нас не тронуло. Ангел-хранитель реял над нами в тот час. Отводил пули. От тебя и от меня. Свинцом на том большаке спаяны мы с тобой, Никеша... Расстараемся, — повторил он скучно и строго, и в глазах потухли только что прыгавшие огоньки: — Тот туркмен говорил, как, бывало, сидели за монастырской стеной в лагере: «Убитый тот же, что и живой, только боле несчастный».

Стало Никону Евсеевичу после этих слов и радостно и жутко. Радостно — не будет Демина, месяц-два — и задержится реформа, а кто знает, что выйдет на белом свете. И жутковато — мальчишкой бегал тот мимо на лыжах-самоделках в Марфино в церковно-приходскую школу. Нос красный, луковкой... Но пусть. Пусть все идет своим чередом. Вон как: тот же живой, только более несчастный. И еще верно сказал Фока: особый батальон по Никону Сыромятову. Иван-то его не пожалеет, спиной повернется и говорить не будет много. Покатит, дрыгая ногами с таратайки, к себе в Суслоново, к батьке, который, по рассказам, даже в жару сидит возле окна в выгоревшем японском плаще и смотрит в бинокль, найденный на поле брани в японскую войну, на сына, может, смотрит. Пусть смотрит, если вырастил такого настырного, пусть ждет...

— Где живет твой землемер?

Никон Евсеевич склонился низко и тихо сказал, точно боялся, что услышит Валька, которая где-то внизу гремела ведрами:

— Послезавтра у нас сход. Поедет домой к вечеру трактом, в таратайке. Кожаная куртка, галстук...

Фока кивнул:

— Там, кажется, мосток такой есть, возле часовенки. Ее-то уже нет, а мосток есть.

— Мосток с оврагом, — подтвердил торопливо Никон Евсеевич. Он уже стал бояться, что еще немного — и ужаснется самой мысли, что вот они сидят и готовят убийство человека, пусть и кровного врага своего.

— Мосток с оврагом, — повторил, как запоминал, Фока и потер щеку. — Подождем там его. Все равно в ту сторону.

Он помолчал немного, помахал ладонью возле щеки — появились уже комары, да целой кучей, точно загнал их сырой ветер сада.

— Пусть пеняет на себя и на свою кость, этот землемер, коль пустой будет тракт. Забросим в яму в медвежью, месяц не найдут. А лошадь на все четыре. Лошадей я жалею до сих пор... Только ты вот что. На сходе не бунтуй. Говори, что согласен. Как беднота, мол. Чтоб на тебя не подумали. Пусть думают на тех, кто бунтует и грозит. А такие будут. Твое ж дело сторона. Ну, а я сделаю свое дело и уйду. В Рыбинск, а оттуда назад в степи. Может, и навсегда. Устал без конца вертеть головой, что в городе, что в лесу. Вторую ночь не сплю, в баньке твоей и то не спал. Чую, что идут по следам агенты. Чую, Никеша. Ну да ничего. Уходил не раз и сейчас уйду.

Он странно зажмурился, как ослепил его свет неслышной молнии за окном, и запел негромко и вкусно, притопывая при этом в такт сапогом возле ноги Никона Евсеевича:

Пускай тревогу бьют, а мы на воле, Пускай вослед начнут стрелять. Эгей! Ищите ветра в поле! А нам дай, боже, погулять.

И так же резко замолчал, потянулся к бутылке.

— Инглиш-байтер, — непонятно почему произнес задумчиво и плеснул себе только в стакан, глотнул, морщась, — а такая же зараза...

— Смелый ты, Фока, — зашептал с искренним восхищением Никон Евсеевич. — В огонь пойдешь, рука не дрогнет.

— Я что, вот был Саблин — это кремень-мужик. Проберется, бывало, в Кострому, к самому чоновскому отряду, к казармам к самым. Все узнает и на столбе — записку: мол, был Саблин, узнал, что ищете меня. И подпись: «Саблин»... Ловите ветра в поле. И всё в таком роде. Стрелял знатно. От погони ловко уходил. Всегда лазейку отыскивал в кольце, ускользал.