Алексей Грачев – Ищите ветра в поле (страница 37)
— Но мне нужны указания как начальнику милиции. Вы должны и меня включить в работу по розыску преступников, должны мне дать задание...
Костя не сдержался и улыбнулся даже. Вот тут, кажется, и сон начал отступать.
— Но мы не можем дать вам никакого задания, товарищ Хоромов, кроме того, как быть пока при исполнении своих прямых обязанностей.
— Хорошо, — Хоромов встал медленно, думая о чем-то своем, стал напяливать фуражку на голову.
— Учтите только, товарищ Пахомов, — проговорил он, — я на хорошем счету в уездном комитете партии...
— Ну, нас это пока не интересует. Да и весь разговор пока излишен, товарищ Хоромов. Мы вернемся к нему, возможно, в скором времени...
Это «в скором времени» и вовсе перепугало Хоромова — он виновато глянул на Костю, пробормотал что-то. И закивал вдруг, пятясь к двери. И, прикладывая ладонь к груди, вот теперь стал извиняться за позднее вторжение, за то, что оторвал время, нужное для сна.
Закрыв за ним дверь, Костя вернулся, сел на койку. Его товарищи уже спали крепко, видя, наверное, вторые или третьи сны. Глянул на Васю — на его приоткрытый рот, на спутанные волосы на лбу, на шепчущие что-то губы. Совсем паренек ведь, ну совсем паренек, набегавшийся на улице, наигравшийся...
Он осторожно переложил его руку на одеяло, прилег рядом. Протянув руку к выключателю, погасил свет. Теперь явственно стали слышны за стенкой чьи-то голоса — один мужской, другой женский, негромкий смех, стук. Как будто кто-то из них — мужчина или женщина — ударяли время от времени кулаком или ладонью о стенку. В коридоре слышались шаги запоздавших обитателей, в дальнем конце коридора звенели бачком и кто-то хохотал — по-пьяному и безудержно. Все еще молол жернов жизнь вечернего города, и, как помол от этого жернова, сыпался лунный свет мимо стекол во двор, мощенный булыжником, полный тягучего кошачьего мяуканья.
«На хорошем счету — это ладно. Но вот если скажет Сыромятов, что ночевал у него и Коромыслов и Хоромов, да на одной еще кровати, то как тогда? Можно не знать этого, ясно, но потеря бдительности, товарищ Хоромов. Сейчас это называется потеря бдительности... Ах черт, пришел, взбудоражил, заставил чутко слушать эти постукивания в стенку, эти хихиканья, эти шаги в коридоре, и сопенье Васи, и богатырский храп Македона. Заставил ведь, и ничего теперь не поделаешь. А у них завтра ярмарка, балаганы, качели, карусели».
И представился опять, сидящий почему-то на верблюде, человек с рыжеватыми усами, плотный. Верблюд несется по кругу, разевая широко пасть, готовый плюнуть в толпу, а он, с рыжеватыми усами, плотный, в черном пиджаке, смотрит сверху на него, на Пахомова, пряча руку в карман. Странно, но этот вертящийся с широкой пастью верблюд завертел, закружил сознание, заставил вдруг забыться...
Глава восьмая
1
В Хомякове же за все это время было вот что. Выпустили из-под стражи Пашку Бухалова. Он вернулся в деревню, гордый и важный. Вечером у сарая в толпе парней кричал, нисколько не заботясь, что его услышат все, кому не лень:
— Душа, видно, у кого-то не стерпела — вот и жахнул. Ну и за нашу землю заодно жахнул, уел здорово новую власть. Только я тут ни при чем. Справедлива, знать, новая власть, разбирается...
Слушал Трофим хвастовство Бухалова, и досада его брала, и слышал он голос того, из милиции: «А для кого ты ходил в трактир? А для кого эти две бутылки водки, селедки, папиросы? Этому, в черном пиджаке и фуражке?» И стали мучить мысли Трофима — нес ли дрова, навивал ли сено, доставал ли из колодца воду для полива огорода, жевал ли преснухи с простоквашей в своей горенке за столиком в шрамах ножевых порезов. То слова, то крики Пашки, то слова, то крики. И все ждал — вот снова появится тот, из милиции, в сарае с сеном, опять станет спрашивать. А в другой раз, просыпаясь средь ночи в горнице, вспоминал слова Хоромова о приметах преступника и, точно наяву, разглядывал в сумраке рыжеватое в крапинках лицо и застывшие, немигающие глаза.
А тут вдруг засобиралась деревня на ярмарку в город. О, эта ярмарка! Разве же ее пропустишь! Эти цветные балаганы, эти качели, карусели, которые крутятся под переливчатый звон бубенцов. А петушки на лотках? На длинной, пахнущей смолой ножке. А гребни, бусы в ларьках навалом? А ситец и миткаль, бязь или шотландское сукно в желтую клетку? А конфеты или пряники, осыпанные сахарной пудрой, мягкие, рассыпчатые, как картошка с огня? А цинковые корыта? А гармони или баяны, балалайки или мандолины? И всё под гул музыки из балаганов, из пивных... Бродячие клоуны, бродячие музыканты, слепцы и хромые со своими песнями, от которых слезы на глазах у баб. А чуть дальше пляшут, еще дальше меряются силой парни... Нет, нет больше веселья, чем на ярмарке. И потому так ждет ее деревня, и, когда приходит срок, так ли просятся все на нее. Даже стогодовалые старики и старухи лезут с печей, скидывают валенчонки, разгибают, кряхтя, спины и карабкаются на подводы, чтобы под пыль, треск колес мчаться в город, навстречу этому разливанному веселью средь июльского лета.
Запросилась Валентина. Твердо, так что Никон Евсеевич лишь махнул рукой:
— Ладно. Едемте. И ты, Трошка, поезжай. Оставим Капку хозяйкой на два дня, а сами пошлем все к черту и будем гулять на ярмонке... А тебе куплю сапоги, — пообещал снова Трофиму. — Продам завтра пару мешков и куплю.
Так и ахнул Трофим, но остудил радость.
— Я хочу поехать, дядя Никон, — сказал в ответ. — Поглазеть хочется. Праздник все же. А вот сапоги не надо. Вы мне деньги осенью, и непременно. Брату на крышу потому как.
— Чудной ты, Трошка, — мягко осудил его дядька Никон. — Да и так придумаем что-нибудь. Окромя оплаты. Обещал же я тебе добро, ну и жди его. Куплю или хромовы или лаковы...
И опять чуть не ахнул Трофим. Лаковы — это как у Пашки Бухалова. Но промолчал, встревать больше не стал. Мало ли, может, с великого похмелья был его хозяин. Может, опять чудился ему ад, а в аду том черти машут хвостами, хлопают его по голове, как хлопают коровы хвостами по головам склонившихся над подойником хозяек.
Утром выехали — несколько подвод сразу. Чуть свет. Ехал и Трофим. Рядом с Валентиной. Нарядна Валентина. Газовый шарф вьется по ветру. Попудрилась, подушилась — благоухающая, как куст розы. Солнышко прямо рядом с Трофимом. А он все в том же латаном пиджачке, кепке серой, помятой, в штанах, с которых усердно содрал коросту. Только вот начистил и намазал коломазью сапоги.
— Фу, — сказала Валентина, глянув на сапоги, — уж и вонючи же твои бахилы, Трошка. Других не мог одеть...
Не ответил, посопел только сердито. На ней вот иное дело — туфли черным лаком покрыты, чулочки тоже вроде как лаковые, так и блестят, что паутина. Ну прямо на свадьбу нарядилась девка. Придвигается к ней поближе Трофим, жмется к мягкому плечу, к мягкому боку. А она вертит головой, как сорока, и вроде бы ничего не замечает.
Совсем не думал в это утро о Ванюшке Демине Трофим. Но тут вдруг с передней подводы кто-то закричал:
— Эвон, откуда-то скамейка?
И увидел тут Трофим овражек, и мостик, и кусты к дороге, а дорога здесь петлей и в горку. На горке на этой и скамейку соорудил уже кто-то, и столбик поставлен, а на конце его из жести вырезана звезда, только не покрашенная в красный цвет.
— Поди-ка, батька Демин вкопал, — опять послышалось впереди. — Где повыше, чтоб видели все звезду по Ванюшке...
Сзади в телеге Болонкиных то ли Семен, то ли мрачный Гоша крикнул:
— Здесь, значит, стукнули землемера...
И не было в голосе печали, а только злорадство. И на лице Никона Евсеевича тоже какое-то сытое довольство и мирный покой.
Заерзал Трофим и от Валентины отодвинулся и отвернулся. Захотелось даже спрыгнуть с телеги, но тут Никон Евсеевич, догадавшись, какие мысли бродят в голове его батрака, стегнул лошадь, закричал свое привычное:
— Но-но, шла-шла, ведьма...
Ехали почитай что полдня по пыли да по жаре. Устали, заморились и люди и лошади. Въехали в город, долго тянулись по мощеным улицам мимо церквей, кладбищ, стен каких-то заводиков, мимо трактиров и парикмахерских, казенных учреждений и парков. Проехали вокзал — белый и нарядный, с толпами бродящих сонно по перрону людей, шумный от гудков и стука колес — и спустились под гору к реке. Вот тут и будет завтра ярмарка — вот она, веселая и пестрая, как луг у них в Хомякове за домом Никона Евсеевича. То́ завтра, а пока они переехали мост и поднялись по булыжной площади, въехали в узкую улочку высокого монастыря. Здесь и Талгское подворье, здесь и постоялый двор брата Никона Евсеевича.
— Вот и приехали, — проговорил он, заворачивая лошадь в ворота. — Слава богу, благополучно приехали.
Он привязал лошадь к стойке, задал ей сена, снесли мешки с мукой под навес, по-хозяйски, как дома все равно. И только после этого сказал Никон Евсеевич Валентине и Трофиму:
— Ну, айдате повидаем братца...
Поднялись по лестнице в зал, полный народу за столами. Поднялись еще по одной лестнице, и тут навстречу сам Аникей Евсеевич, братец: полный, розовая плешь так и сияет, за ухом карандаш, на локте, как у официанта, полотенце. Обнялись они с Никоном Евсеевичем, расцеловались так звонко, что Валентина даже рассмеялась. А Аникей Евсеевич и ее обнял, поцеловал тоже в щеку: