18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алексей Гедеонов – Дни яблок (страница 94)

18

Огромная масса дерезы, наползавшая на нас снизу, внезапно скукожилась, потом распалась на комья, затем осела на склоне… Мгновение спустя по склону карабкались козы…

— Де кози скачуть, там деревця плачуть, — заметил я.

Скарбник стоял между ними и мостом и поздно сообразил.

— За что? — спросил он.

— С того, что смерть — тайна земли, а жизнь — знание небесное, — важно сказал я.

Скарбник помолчал, вновь улыбаясь скромно. Мне его ухмылки не понравились…

— Ну, — заметил он, — что ж. Если бы ты это понял так, как я… Но не пожелаю, нет.

— Или думал, не догадаюсь? — спросил я. — Хотел скормить меня пани-хозяйке, загадать мне службу на полтыщи лет, а сам в сторону. Греться.

— Ну ты умный, — хмыкнул он.

Дерезовые козы были рядом. Не хотелось бы плохо говорить про собственную магию, но в облике их проскальзывало что-то волчье. Видимо, от ягод… Затем зверьё учуяло Скарбника и ринулось — он побежал помосту. Тот раскачивался. Впереди виднелся замок, наш, как новый, свежебелёный.

Я поджёг мост. Тетрадь по химии сгорела радостно, а вот солома вспыхнула немного лениво — словно сырая.

— Я знаю желания! — крикнул Скарбник. — Твои и всякие, человечьи! Я полезный! Беру излишек только. Взамен даю! Могу и золото дать, знаю места. Подскажу путь к любви. Исцеляю!

Слова его угасали медленно, солома всё же пропиталась потвориной мрякой и горела, как и часть тоги «Друга Рима», вяло. Козы из дерезы оттеснили Мелетия. Спала к горе, я увидел, как он ступил под стены, как размахивал он там руками, как козы ухватили край одежд его и начали жевать, по-средневековому неспешно. Затем мост догорел, изображение стало выцветать — я услыхал, как дзыгар на башне бьёт три. И всё растаяло.

Неторопливый дождик накрапывал с этой стороны времени. Лестница вернулась на место вместе с сонной дерезой, обычной на горах у нас.

Я поднялся в город, дошёл до переулка, затем до парадной каменной лестницы, недостроенной с довойны. Вышел на площадь. У фонтана ещё стояли столики, забытые с лета, так недавно ушедшего от нас… По ним прыгали воробьи.

В чаше фонтана лежали листья — на дне, под водой, что казалась серой — ведь смотрелась только в небо. Плыли сквозь рябь по перевёрнутому небу косматые облака — прошедшее ненастье. И далеко-далеко, за ненашим краем, гуси рассказывали ветру про пору прощания. Колокол вторил им — я слышу его теперь так редко.

Подошёл троллейбус. Два сцепленных вагона. Длинный маршрут потому что. И по Старой дороге к тому же.

«Только бы не заснуть, — подумал я. — Шесть остановок. А то завезут за Куриный Брод и даже дальше».

Как-то раз на кухню к тёте Алисе залетел голубь. Вообще-то в этом нет ничего такого страшного. Может, душа ошиблась форточкой. Может быть, в старой голубятне у них во дворе все ещё жили какие-то птицы-подкидыши. А может быть…

В общем, голубь влетел на кухню и стал клевать хлеб на столе.

Вернувшиеся с натуры тётя Алиса, дядя Жеша и сын их, великоразумный Додик, застали птицу абсолютно бездыханной и, как выразился позже дядя Жеша, «совсем завалившуюся на крыло».

Семейство Голод не растерялось. Мама, посетившая сестру через час после описываемых событий, рассказывала.

— Представь себе, — говорила мама, — захожу к ним за выкройкой, крыжовник принесла — и вижу: бедный Додик в рваной майке рисует дохлого голубя, огурцы и синенькие на этой их клеёнке… терракотовой. Алиса над ним стоит и подгоняет: «Быстрее, говорит, зарисуй! Свет уходит».

— Я, — включилась в беседу тётя Ада, непременно гостившая у нас, — вообще опасаюсь у них есть теперь. Раз тоже зашла к ним, как к людям прямо из клиники. Принесла битки, ну, конечно, биточки подозрительные были, кто-то из девочек баранину купил и, наверно, с рук. И Алиска, эта бестолочь, мне говорит: «Ты, Ада, отстала, сейчас сыроедение — это всё. Уноси своё мясо». Была уставшая тогда, решила: она про сыр мне чего-то лопочет. Ну, так и сказала: «Что себе, то и мне. Сыр, значит, сыр», — и ушла в душ. Рассмотрела там как следует их серые полотенцы. Выхожу. Сидят. Надулись, как на крупу мыши. На столе какое-то сено в вазе и буряк тёртый в другой. Жешка как всегда: на подоконнике с доской своей и углём весь перемазанный, Отелла просто. Я к столу — принюхалась, положила, пожевала — трава травой. Спрашиваю: «Что ты, Алиска, совсем трёхнулась? Чего сено ешь?». Тут этот Додик их, бессмысленный, как давай гудеть: «Ничего вы, тётя Ада, не понимаете, а ещё медик. Это и не сено вовсе, сено сухое. Это салат из одуванчиков. Мы с мамой сами накопали на спуске за рощей. Полезно».

Ну, я им всё сказала — и про полотенцы ихние, и про гастриты, и про то, что сено бывает и подмокшее, если дощщь. А всё равно — коням одно есть, а людям другое, и что я не гусь — траву щипать. И что я могу сварить бульон, если надо. У меня даже и лопатка с собой. Тут Жешка с окна как скривился: «От мяса в желудке тяжесть! — кричит. — Сосуды сжимаются и раз — тромбы. У меня от него послевкусие. Ешь, Ада, салат, не выдумывай, потом спасибо скажешь…»

— И что вы? — перебил тётку я.

— Что я? — победоносно заметила тётя Ада. — Я сразу сказала, что еще с войны знаю, откуда у него послевкусия — от угля сожранного! Он же ест уголля непрестанно — чистый бобёр, поди, глотка уже вся чёрная, что кошка ваша, а Алиске заявила прямо, что сама с лестницы ее уронила, когда в бомбоубежище бежали, а теперь все вокруг мыкаются с ней, дурындой. Салат с одуванчиков! — вскипала тётя Ада. — Я в ауте! Представь себе, Сашка, из чего у них каша варится.

— Берёзовая? — осведомился я.

— Тыква! — отвечала торжествующая тётушка. — Нарисовали всей кодлой и съели! Натюрморты.

— Сыроеды, — поддержал разговор я.

— Это что, — тревожно спросила Инга, — рисунок съели?

— И кисточки, все до единой, — добавил я. — С пастелью вместе.

— Вот же дураки, — беззлобно откликнулась тётя Ада, — и что вы мелете? Какие кисточки? Алиска сказала: «Такая аппетитная тыковка была. Зафиксировали, спекли и съели. Почему-то получилась каша».

— … Ну, так вот, — продолжила мама с некоторым напряжением в голосе. — Дохлый голубь!

— Ну, он поклевал хлебца у них, видимо, цвёлого и того, — отметил я. — Преставился.

— Алиса так и сказала мне, — сказала мама. — Теста поклевал. Додик делал лунный пейзаж, из муки и чего-то ещё. И фотографировал постепенно, говорил: «Изменяется колористика».

— Дуристика, — радостно вставила тётя Ада.

— Когда он его сделал? — уточнил я.

— В субботу, — сказала мама.

— А голубь? — осторожно осведомилась Инга.

— В среду… — горестно ответила мама.

— Настоящие свиньи, — мрачно резюмировала тётя Ада, — бодягу такую развели, прямо на столе. Сплошная плесень!

— Там мне Алиса говорила что-то про освещение… — проронила мама.

— Свет уходит, — хором сказали мы с Ингой.

— И мозги, — прибавила, «как медик», тётя Ада.

В нашем городе много странных домов, подобных тому, куда я шёл.

Все они построены давно. Львы, орлы и куропатки, рогатые олени, носороги, гуси, пчёлы, горластые рыбы, худые кошки, остролист, чертополох и листья каштанов, кадуцеи и просто люди из гипса обильно украшают их фасады.

Дом тёти Алисы почти принадлежит к числу таких. Он стоит на горе, в роще, над яром — так трактует его сама обитательница, младшая сестра.

Сестра средняя, моя мама, считает, что Алиса живёт в саду, у оврага, в двенадцатом номере. Тётя Ада, как самая старшая, всегда говорит прямо: «Я зашла к Алиске в дождь, еле влезла на этот горб вшивый, сказала им там: „Сколько можно торчать тут, у чигирях, над ямой? Вас всех давно пора к чертям снести!..“

Тётя Алиса была дома и занималась ерундой. Это было хорошо видно с улицы сквозь распахнутое окно — тётка балансировала в комнате на стремянке с огромным куском марли в руках.

— Входи, Саник! — прокричала тётя Алиса мне сверху. — Я как чувствовала, что ты явишься! Дверь не заперта.

Дверь подъезда оказалась закрытой на кодовый замок — модную новинку, недавнюю в нашем городе. Эти замки не преграда для меня и мне подобных. Гóлоса, как у достопочтимых амбарных, рундучных или квартирных предков, у кодовых нет, одно тусклое шипение. „Двадцать шшессть“, — прошелестел замок и стукнул меня искрой. Я нажал кнопки, дверь открылась, и я вошёл. В подъезде было светло.

Тётя Алиса с семьёю обретались на третьем этаже в пустой и высокой квартире. У них всегда было очень интересно. И можно было марать. В смысле — рисовать, даже и на на стенах. Когда-то белых.

Три поколения Голодов так и делали — художница, архитектор, ещё два художника, а также совсем маленький Голод и примкнувший к ним я.

Мои попытки сочинить фрески семья Голод вечно высмеивала.

— Ты сачок, — говорил дядя Жеша. — Пора переходить к крупной форме, а ты всё карикатуришь. Что тут за тараканы у тебя?

— Это эльфы, — ярился я.

— Тогда что за трупик они тащат? — спрашивала тётя Алиса.

— Это Дюймовочка, — говорил я злобно.

— Да? — раздумчиво вздыхала тётя Алиса. — Безусловно, что-то в этом есть. А что за чудище вон там, над ними?

— Ласточка это, — удивлялся я, раскладывая мелки и уголь. — Неужели не похоже?

— Глаза чего у неё красные? — интересовался дядя Жеша. — Конъюнктивит? И где тень?

— Она долго летела, — рассказывал я, — с Дюймовочкой на спине. Из Дании — в Египет, только представьте. А птица только-только выздоровела и слабая была. Вот Дюймовочке и пришлось подкармливать её, всю дорогу.