Алексей Гедеонов – Дни яблок (страница 130)
— Постель… — вкрадчиво и веско продолжала бабушка. — Перины, наволочки свежайшие, всегда целые простыни, стеганое одеяло. Бальдахина!
Домик подрос ещё.
— А какие шторы! Абсолютна тьма! Есть римские, есть гардины! Легко з того иметь рассеянный свет — а то
Домик достиг значительных величин, из трубы на его крыше вился аппетитный дымок, в оконцах затеплился свет.
— Вижу, — сказал альраун тоненьким голоском, — всё сказанное тобой — правда… Действительно, всё так — я давно в пути, устала. Устала прорицать вам будущее. Конечное к тому же. Вы утомительны в своей смерти. Устала смотреть, как неразумно пользуетесь временем, распыляете силы, гоняясь за Фортуной. Как жаждете славы… Пустой.
— Ступай, — сказала бабушка. — И мечта твоя сбудется. Потаённая… О свободе.
Шоколадница слушала бабушку, приоткрыв деревянный рот.
— Но поторопись, — завела свои давние уговоры бабушка.
— Я зайду… — ответила кукла. — И проверю.
Она ловко затопала по наметившейся дорожке, забежала в дом… и…
—
Солнце и Луна, покорные верховной воле, подхватились мигом. Не сказав ни слова спора, собрали с пола короля с королевой, птиц, карету и оленя. Взяли внезапно ставший крошечным и наглухо закрытым домик, раскланялись и были таковы. Маковые лепестки лишь отметили путь их до пряничной двери — и совсем немного дальше.
Бабушка обошла вокруг кареты и даже погладила костяные конские рожи.
Дама в карете сидела прямо, неподвижная и чёрная, она зыркала недобро. Хищная, вязкая на вид дорожка, выпростанная злой куклой, трепетала клочьями и шипела.
— Мое здорование, — сказала бабушка в нутро рыдвана и как-то особо прищёлкнула пальцами.
— Слава навеки… — напряжённо вымолвила дама и осеклась.
— Христу Иисусу, Сыну Господню, — бодро отозвалась бабушка.
— Не могу выговорить имя… — печально ответила дама.
— Ну, — ответила ей бабушка. — Резонно. На устах печать. Был несмываемый грех, ведь так?
— Я давно… — разгоняя голос до визга, начала дама, — в дороге вечной. С тех пор, как глаза закрыла. И слышу весь путь про несмываемый грех. Скажи, вижу в тебе женщину из хорошего рода, скажи мне — в чём же грех? Карета моя раздавила с десяток схизматиков и баб их, и горшки, и сдобы — ну и что? Я слышала их крики и проклятья! Ну и что? Кто они, и кто я? Всякий знай свою дорожку! Так я сказала тогда.
— И слово услышано было, — поддакнула бабушка.
— Не ожидала, — плаксиво ответила дама. — Не ожидала такого вердикта. Не дали оправдаться, низвергли… Не ответили, сколько ни спрашивала… Теперь мне нечем занять себя, уж триста кряду лет. Вот, нашла себе забаву — охочусь на схизматиков… Как умею.
— Здесь у меня забавка также, — невинно сказала бабушка. И показала даме край книги. Эмминой. — Должна знать, то не просто албум. Тут ответы…
— Ответы? — хищно переспросила дама.
— Именно, — подтвердила бабушка. — Ещё толкователь к ответам… Можно меняться.
— Хм… — сказала женщина.
— Тебе всё равно, — сказала бабушка. — Всё равно, кого забрать. Вижу в тебе напрасную нераскаянность.
— Напрасную? — неожиданно взвилась она. — Мне не в чем каяться! Так и запомни!
— Не надо шуметь, — примиряюще сказала бабушка. — Разве не выкричала всё ещё?
— Выкричала! — сердито сказала дама в ответ. — Еще тогда, перед этой их молельней… Схизматики мешали жить. Расставили коржи свои, кувшины, мешки… Прямо на дороге. «Чтоб остыть», — передразнивала кого-то невидимого дама. — Я сказала «Трогай» и пригрозила. И кони пошли рысью… Прямо по ним, по их калачам!
— Несмываемый грех, — подытожила бабушка.
— Я беру албум и толкователя, — посопев, сказала дама. — Это развлечёт по пути. Надоело стоять. Тут слишком много времени вокруг…
Эмму обряжала бабушка Лена. Всем остальным сказала не смотреть, а я не послушался. Бабушка обмыла покойницу мертвой водою из синей бутылки. Одела лжеусопшую в чёрное домотканое платье, обула в деревянные башмаки с медной оковкой и приплела волосы к короне — из коры и сухоцвета.
И поставила на край дорожки к карете. Покойница открыл очи — пустые, холодные и чёрные, словно погреб.
— А-а-а, — проскрипел неживой рот, хотя впечатление было, что тень голоса Эммина идёт откуда-то из живота. — А вот и ты.
Бабушка кивнула, неспешно накидывая на Эмму вуаль, сотканную не иначе, как из паутины.
— А сморчок твой того, — сказала из-под покрывала Эмма. — Теперь со мною. Я съем его сердце… Живое сердце зимнего мальчика, оно подарит мне сто… нет, триста лет. Это если использовать разумно всё — до последней крошки.
— Не факт, — любезно заметила бабушка. — Но старишься ты некрасиво. Это верно.
— Как? — переспросила из-под покрывала покойница. И глянула в нутро кареты, там старинно выглядящая дама забавлялась с зеркалом…
— Отдай! — кринула Эмма. — Моё!
И ступила на чёрные космы на полу… Словно в силки.
— Зачем вы это сделали со мной? — спросила Эмма в самом конце, когда изодранная чёрная дорожка притянула её к открытой двери «берлины».
— Ты шла к тому весь час, — ответила ей бабушка. — За шагом шаг. Нижейше и нижейше…
Она поддержала Эмму под локоть, подсадила в карету, и та отбыла в тёмное дверное устье — понеслась не иначе как в ад. С положенным грохотом и искрами.
Пряничную дверь замкнул Гермий.
Бабушка вздохнула и хлопнула в ладоши — негромко, раза три. Мы послушали эхо, а ещё запахло хризантемами. Характерный горьковатый дух…
— Вы мне снились, — повторил я.
—
— Поторопись, — сказал мне Гермий.
—
Тут они оставили меня. Ведь смерть — одинокое дело.
XXIX
Тот, кто научился страшиться надлежащим образом, научился высшему
Дни Яблок — между псом и волком, — проходят, чтобы вернуться. Бо вертача-вдача, всякий знает.
Я отправился домой. По лестнице — и вверх: три пролёта, большие квадратные площадки по четыре квартиры… Всё же живу я в башне… Было очень темно, идти было высоко и ещё выше и дольше — лестница оказалась скользкой. И никак не получалось подняться к себе, и всё казалось: вот-вот… «Радуйся, Мария», — начал я и вспомнил, что
— Всё время забываю, — печально сказал я, глядя на совиное пёрышко. — Забываю и забываю. Всё прожитое. Грустно. Добрый сон сни, сова…
Безостановочно следующий за мной «не я» шмыгнул носом. В волосах у него запутались стебельки и траченые злаки, значительно привядшие.
Он пытался творить ему известное — речку, брод, камыш, траву-крапиву… но забывал деяния, и выходило плохо. Крапива рассыпалась камышовым пухом, река мелела, а брод становился водою.
… Теперь мы оба по ту сторону, теперь мы слушаем, мы шепчем, мы шорох, холод, осень мгла. Тут всё предначертано и окончательно, и нету чувств. Замри.
Из стены маминой комнаты вышла невысокая, темноволосая, большеглазая женщина, лет тридцати с небольшим. В чёрном платье с белым отложным воротником. Вслед ей из стены вылетел стриж и выскочила нарисованная кошка.
— Вот и увиделись, — сказала она мне вместо приветствий. — Времени у нас немного, и попусту тратить не будем его, согласен?
Она прошла мимо меня, присела на корточки около грустного призрака, разглядывающего жухлые травки и соринки. Погладила по голове, поправила свитер на нём. Взяла призрака за руку, не очень-то и крепко. Встала. Встал с нею вместе и он. И пошёл безропотно, а после сидел так же, пусть не на стуле — на полу, но тихо.
— У меня есть гребешок, — начал я, чтобы что-то сказать. — Вот, его — и я показал на призрака, — можно расчесать, а лучше постричь и голову ему вымыть.
— Успеется, — ответила она. — У нас есть время побеседовать, не стой…
Я с размаху сел на фантом собственной тахты и был обманут, подо мной оказались кирпичи битые — хорошо хоть этой плоти не больно.