18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алексей Филимонов – Набоковская Европа (страница 7)

18
так плохо сделана луна, хотя из Гамбурга нарочно она сюда привезена… —

и то, которое больше всего ее трогало, хотя она как-то не связывала его с памятью молодой женщины, давно умершей, которую Федор в шестнадцать лет любил:

Однажды мы под вечер оба стояли на старом мосту. «Скажи мне, – спросил я, – до гроба запомнишь – вон ласточку ту?» И ты отвечала: «Еще бы!» И как мы заплакали оба, как вскрикнула жизнь на лету… До завтра, навеки, до гроба, — однажды на старом мосту…

Но было уже поздно, многие продвигались к выходу, какая-то дама одевалась спиной к эстраде, ему аплодировали жидко…

Чернышевская (вставая с места и обращаясь к Елизавете Павловне):

Можно вас поцеловать?

Чернышевская трогательно целует Елизавету Павловну в щечку.

Занавес опускается, на сцене остается Федор.

Ат:

Федор Константинович с тяжелым отвращением думал о стихах, по сей день им написанных, о словах-щелях, об утечке поэзии, и в то же время с какой-то радостной, гордой энергией, со страстным нетерпением уже искал создания чего-то нового, еще неизвестного, настоящего, полностью отвечающего дару, который он как бремя чувствовал в себе.

На сцену выходит Елизавета Павловна. Вместе с Федором (на экране изображение берлинского вокзала 20-х годов 20-го века) она ждет прибытия парижского скорого поезда.

Елизавета Павловна (весело, на прощание):

Хочу тебе кое-что предложить. У меня осталось около семидесяти марок, они мне совершенно не нужны, а тебе необходимо лучше питаться, не могу видеть, какой ты худенький. На, возьми.

Федор:

С удовольствием.

Занавес

Акт шестой

Пушкин

Обстановка комнаты Федора (из первого акта).

Ат:

Задумчивый, рассеянный, смутно мучимый мыслью, что матери он как бы не сказал самого главного, Федор Константинович вернулся к себе, разулся, отломил с обрывком серебра угол плитки, придвинул к себе раскрытую на диване книгу…

На экране появляется портрет Пушкина.

раньше, в юности, пропускал некоторые страницы, – «Анджелло», «Путешествие в Арзрум», – но последнее время именно в них находил особенное наслаждение: только что попались слова: «Граница имела для меня что-то таинственное; с детских лет путешествия были моей любимой мечтой», как вдруг его что-то сильно и сладко кольнуло. Еще не понимая, он отложил книгу и слепыми пальцами полез в картонку с набитыми папиросами. «Жатва струилась, ожидая серпа». Опять этот божественный укол! А как звала, как п о д с к а з ы в а л а строка о Тереке («то-то был он ужасен!») или – еще точнее, еще ближе – о татарских женщинах: «Оне сидели верхами, окутанные в чадры: видны были у них только глаза да каблуки».

Так он вслушивался в чистейший звук пушкинского камертона – и уже знал, чего именно этот звук от него требует.

Но он еще ждал, – от задуманного труда веяло счастьем, он спешкой боялся это счастье испортить, да и сложная ответственность труда пугала его, он к нему не был еще готов. В течение всей весны продолжался тренировочный режим, он питался Пушкиным, вдыхал Пушкина, – у пушкинского читателя увеличиваются легкие в объеме. Учась меткости слов и предельной чистоте их сочетания, он доводил прозрачность прозы до ямба и затем преодолевал его, – живым примером служило:

Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный.

Закаляя мускулы музы, он, как с железной палкой, ходил на прогулку с целыми страницами «Пугачева», выученными наизусть. За груневальдским лесом курил трубку у своего окна похожий на Симеона Вырина смотритель, и так же стояли горшки с бальзамином. Лазоревый сарафан барышни-крестьянки мелькал среди ольховых кустов. Он находился в том состоянии чувств и души, когда существенность, уступая мечтаниям, сливается с ними в неясных виденьях первосонья.

Пушкин входил в его кровь. С голосом Пушкина сливался голос отца. Он целовал горячую маленькую руку, принимая ее за другую, крупную руку, пахнувшую утренним калачом. Он помнил, что няню к ним взяли оттуда же, откуда была Арина Родионовна, – из-за Гатчины, с Суйды: это было в часе езды от их мест – и она тоже говорила «эдак певком».

Без отдыха, с упоением, он теперь по-настоящему готовился к работе, собирал материалы, читал до рассвета, изучал карты, писал письма, видался с нужными людьми. От прозы Пушкина он перешел к его жизни, так что вначале ритм пушкинского века мешался с ритмом жизни отца. Знакомые тома «Путешествия натуралиста» в незнакомых черно-зеленых обложках лежали рядом со старыми русскими журналами, где он искал пушкинский отблеск. Там он однажды наткнулся на замечательные «Очерки прошлого» А.Н.Сухощокова.

Говорят, – писал Сухощоков, – что человек, которому отрубили по бедро ногу, долго ощущает ее, шевеля несуществующими пальцами и напрягая несуществующие мышцы. Так и Россия еще долго будет ощущать живое присутствие Пушкина. Есть нечто соблазнительное, как пропасть, в его роковой участи, да и сам он чувствовал, что с роком у него были и будут особые счеты. В дополнение к поэту, извлекающему поэзию из своего прошедшего, он еще находил ее в трагической мысли о будущем. Тройная формула человеческого бытия: невозвратимость, несбыточность, неизбежность – была ему хорошо знакома.

Опускается занавес, на полотно которого проецируются кадры из фильма «Ключи Набокова», со слов: «Слушай, я совершенно счастлив. Счастье мое – вызов. Блуждая по улицам, по площадям, по набережным вдоль канала, – рассеянно чувствуя губы сырости сквозь дырявые подошвы, – я с гордостью несу свое необъяснимое счастье. Прокатят века, – школьники будут скучать над историей наших потрясений, – все пройдет, все пройдет, но счастье мое, милый друг, счастье мое останется, – в мокром отражении фонаря, в осторожном повороте каменных ступеней, спускающихся в черные воды канала, в улыбке танцующей четы, во всем, чем Бог окружает так щедро человеческое одиночество».

http://www.verbolev.com/#!film/ccam (хронометраж кадров: 1 мин. 15 сек. 21.21 – 22.34)

Действие второе

Тихо звучит романс «Белой акации гроздья душистые».

Ат (читает Федор):

Внешним толчком к прекращению работы послужил для Федора Константиновича переезд на другую квартиру. К чести его хозяйки следует сказать, что она долго, два года, терпела его. Но когда ей представилась возможность получить с апреля жилицу идеальную – пожилую барышню, встающую в половине восьмого, сидящую в конторе до шести, ужинающую у своей сестры и ложащуюся спать в десять, – фрау Стобой попросила Федора Константиновича подыскать себе в течение месяца другой кров. Он же все откладывал эти поиски, не только по лени и оптимистической склонности придавать дарованному отрезку времени округлую форму бесконечности, но еще потому, что ему было нестерпимо противно вторгаться в чужие миры для высматривания себе места.

Чернышевская, впрочем, обещала ему свое содействие.

Акт первый

Телефонные переговоры

Гостиная в квартире Чернышевских (обстановка из второго акта 1-го действия). Александра Яковлевна сидит на диване, рядом столик с телефонным аппаратом. Вошедший Федор Константинович останавливается у книжной полки.

Александра Яковлевна (А.Я.):

У меня, кажется, для вас что-то имеется. Вы раз видели у меня Тамару Григорьевну, такую армянскую даму. Она до сих пор снимала комнату у одних русских и, оказывается, теперь ищет, кому ее передать.

Федор (беспечно):

Значит, было плохо, если ищет.

А.Я.:

Нет, она просто вернулась к мужу. Впрочем, если Вам заранее не нравится, я хлопотать не стану, – я совсем не люблю хлопотать.

Федор:

Не обижайтесь, очень нравится, клянусь.

А.Я.:

Понятно, не исключается, что уже сдано, но я все-таки советовала бы вам с ней созвониться.

Федор:

О, непременно.

А.Я. (перелистывая черную записную книжку):

Так как я знаю вас, и так как знаю, что вы сами никогда не позвоните…