Алексей Федяров – Агами (страница 5)
Бункеры под землёй переоборудовали в архивы. Защищённость, вентиляция, секретность — всё соответствовало новым задачам.
Там, под землёй, Денис Александрович бывал прежде. С охраны тел начинали тогда многие. Вспомнилось, как один из охраняемых назвал деньги другого «пеньковыми».
Врезалось слово тогда. Показалось тревожным.
— А почему не банановые? — спросил тот, другой, попивая что-то чудовищно дорогое из чего-то такого же чудовищно дорогого.
— Бананьев нема, — ответил первый, и оба рассмеялись.
Сильные были люди, большие, а за ними стояла власть — нечто огромное, скрытое от всех место, где принимаются решения, где хранятся и откуда раздаются жизнь и смерть.
Бункеры и слово в названии управления — вот всё, что осталось от той силы, подумалось вдруг. Силы, которая желала контролировать всё и для того стремилась к бесконтрольности. Добилась того и другого — и перестала быть силой.
— Сидорова ко мне и Александрова, — нажав кнопку на большом телефонном аппарате старого образца — селекторе, — скомандовал Денис Александрович.
Аппаратура стала новой внутри, но он упорно отстаивал внешний её вид. Селектор должен остаться селектором.
— Слушаюсь, — ответил помощник.
Денис Александрович поморщился. Слишком привык к голосу Лидии Фельдман. Но она недавно переведена в другую службу. Так надо. Некоторые задания могут выполнять только самые проверенные сотрудники.
Глава 4. Абердин, штат Вашингтон
Анна проснулась, поднялась со своей кровати, потянулась и прошлась по комнате без одежды. Красивая, она знала это и не собиралась стесняться. Видела, что Маша уже не спит. Анне нравилось дразнить Машу видом своего тела, она знала, что нравится всем — и мужчинам, и женщинам. Пользовалась этим.
Остановилась у письменного стола, задумалась. Сдвинула брови, морщась, как от зубной боли. Эта привычка её не портила, как не портило почти ничего — ни страсть к пустым разговорам, ни вечная равнодушная улыбка одними губами, когда глаза остаются нетронутыми. Маша посмотрела на неё и вдруг почувствовала, что подруга по комнате перестала вызывать раздражение, что хочется посмотреть на неё снова, а может быть, даже встать и подойти. Солнечный свет пробился в щель между шторами, волнистые рыжие волосы Анны разбили его на несколько маленьких радуг.
Маша села на кровати. Начало лета в Берлине выдалось жарким, и в комнате быстро становилось душно.
— Вы, русские, скучные, — сказала Анна почти месяц назад, они только заселились в комнату университетского общежития, решили познакомиться поближе, обошли много баров и завершили аперолем в старом кафе на Хаккешер-Маркт.
Люди там сидели на деревянных скамьях и много пили, делая это со вкусом. Так же со вкусом и не оглядываясь вокруг трогали друг друга руками и губами — по-настоящему, отчего хотелось тоже вкусно пить и трогать кого-то рядом. Энн — она попросила себя так называть — явно делала это не впервые, в удовольствие, и у неё всё получалось легко. Маша поддалась, там невозможно было иначе — среди этих лёгких людей, но остановила подругу сразу, как зашли в комнату. Волшебство старого кафе исчезло.
— Мы — коллеги, — строго сказала Маша тогда.
— И что же это меняет, Мария? — удивилась Энн.
Но быстро пришла в себя и заулыбалась без глаз, как обычно. Американка, свободная. Не в ссылке выросла, может улыбаться равнодушно, а иногда, если захочет, по-другому — как в кафе на Хаккешер-Маркт. Как сейчас, поздним солнечным утром.
Маша встала.
Анна тихо напевала очень знакомую мелодию, старую, ещё из прошлого века:
— Jesus doesn’t want me for a sunbeam. Sunbeams are never made like me[2].
Красивый голос. Но Маша остановилась. Песня прогнала морок, это снова была коллега, Анна Томпсон, а вовсе не рыжая Энн, которая могла трогать тебя так, что болью внизу живота отдавало до сих пор, а ещё от воспоминания о том, как остановила тогда эти белые мягкие руки, как положила свои загорелые и худые запястья на её — с множеством бледно-коричневых родинок, как отняла эти руки от себя.
— Что с тобой? — мягко спросила Анна.
— Песня, откуда ты её знаешь?
— Невозможно не знать Курта Кобейна, если ты родом из Абердина, штат Вашингтон. А что ты заволновалась?
Анна подошла к Маше. Положила руки ей на плечи.
— Это любимая песня моего мужчины, — спокойно сказала Маша, мягко убирая с плеч руки подруги, — не спрашивай меня, пожалуйста, об этом.
— Ок, — улыбнулась Анна, — твоя очередь готовить завтрак.
И пошла в ванную.
Как у неё так получается? Маша снова села на кровать. Анна чуть старше неё, вопросов личных им задавать друг другу нельзя, но видно — из обычной семьи, обычный агент, каких тысячи. Приехала работать, у неё задание, она отработает и уедет. Служить она будет до пенсии, потом уедет в свой Абердин, штат Вашингтон, купит в ипотеку дом в пригороде, будет жить там с мужем, растить детей. И дети её будут дружить с детьми тех, кто жил в Абердине всю жизнь, и их родители там жили, даже деды и прадеды с бабушками и прабабушками. А куда уедет она, Мария Кремер? Где её Абердин? И где он был для её мамы? И для родителей мамы? И их родителей? Почему она хочет знать и помнить, кем они были и чем дышали, где они увидели свет первый, а где последний раз, но ей нельзя этого? Почему это можно тем, из колхоза в кластере, откуда они со Стасом уехали не так давно, но они не хотят? Ни знать, ни помнить.
Фамилию матери, настоящую, девичью, она нашла не сразу. Доступ к архивам этого уровня Марии, на тот момент с фамилией отчима из далёкого кластера, открыли на четвёртом году обучения в Школе. Но ещё год ушёл на согласования — даже при открытом доступе к базам данных использовать их в личных целях нельзя. Вообще никакие возможности службы нельзя использовать в личных целях — это вбивал им учитель с первых дней. Когда же удалось узнать, получить документы и даже прочесть приговор, из которого стало ясно — Марии Кремер никогда не удастся узнать место, где утилизировано тело её матери, — закончилось обучение, она получила назначение на стажировку, и смена фамилии произошла без затруднений.
Вот и всё, что у меня есть от прошлого, подумала тогда Маша, разглядывая новый документ. Ничего. И ничего не было у мамы. И у отчима — безобидного и любившего её колхозного агронома. А было ли что-то у их родителей? Где их Абердин, где живут поколения, откуда дети разлетаются жить и куда они могут вернуться стареть? Или не вернуться, это неважно, значение имеет лишь то, что оно есть, это место.
— Я знаю, почему ты любишь эту песню, — сказала Маша как-то Станиславу.
— Почему?
— Ты уверен, что никто не вправе требовать от тебя радоваться жизни.
— У нас не требуют радоваться жизни. Мы должны радоваться, что остались живы, — ответил он тогда.
Они лежали на траве у реки в школьном парке, и тогда был такой же жаркий летний день, какой будет сегодня. Станислав принёс покрывало, расстелил его. Они загорали, и это было смешно — на обоих были обтягивающие чёрные шорты и чёрные майки. Другого белья в школе не выдавали. Кожа у них тоже была одинаковая — белая.
Стас снял тогда майку и встал, раскинув руки, даже заулыбался — он очень любит, когда солнце и жарко. Она подумала и тоже сняла. Подошла к нему сзади и обняла, прижавшись, обхватила сильными руками. Хотела быть нежной. Получилось. Было страшно, что улыбка у него пропадёт. Что отодвинется. Но он положил ей тогда ладони на руки, они стояли так долго и ничего не говорили. Потом Стас повернулся и обнял её.
Не нужно было слов. Близость стала естественной, как дыхание, как боль, кровь и слёзы, как жизнь, которой хотелось радоваться тогда и хочется всегда, когда он был рядом.
Очень долго. Год, месяц и двадцать один день — это много, слишком много, если ты совсем не видишь его и не знаешь, где он. Настоящая боль — это когда ты можешь поговорить с кем угодно нужным или ненужным, но с ним, единственно важным — нет.
— Такие командировки затягиваются, — ответил ей на много раз незаданный вопрос Денис Александрович, когда готовил её к Берлину, — и твоя может затянуться.
Куда его отправляют, Стас не сказал. Спрашивать не стоило, он бы не сказал, да и смысл? Это не жатва в поле, с туеском покормить мужика не приедешь. А вскоре и самой пришлось готовиться к командировке такого же уровня сложности. Это должно было случиться. Берлин или Койоакан — неважно. Работа.
Старые сотрудники управления иногда забывались и называли работу службой. Это не приветствовалось. Не служба, а работа.
— I’ve got a dream job[3], — говорила Анна.
Она наслаждалась командировкой и новыми людьми вокруг, любила вечеринки и ощущение всесилия, которое давали конспирация и прикрытие.
В школе Денис Александрович почти не появлялся, но наблюдал за ними, присутствие его ощущалось, в редкие встречи он задавал вопросы не оставлявшие сомнений — теперь он всегда рядом. Ощущение всесилия появилось именно тогда. На поверку, если копнуть глубоко, не всесилие это вовсе, но тотальное погружение в поток, в общую силу, которая всегда вокруг тебя и с тобой, которая придёт на помощь и защитит, и нужно ей за это немного. Тебя, со съеденным вчера стейком и сегодняшними липкими снами. Всего лишь тебя. Всего тебя.
Когда однажды учитель оставил их со Станиславом после окончания занятий в классе и мягко, без нравоучений, почти равнодушно рассказал — вмонтировал в них информацию, именно так он воспринимал обучение своих избранных — о контрацепции и опасности психологической зависимости от юношеских привязанностей, было даже смешно немного. Стас тоже улыбался, воспринял как вызов им, уже единому существу, но для них не существовало по-настоящему страшных вызовов, в этом они были уверены.