Алексей Ермолов – Осада Кавказа. Воспоминания участников Кавказской войны XIX века (страница 22)
Я довольно подробно описал это происшествие, потому что для меня оно было своеобразною и характеристичною картиной Кавказской кордонной войны, а, сверх того, оно и само имело большой общий интерес. Это было почти последнее вторжение горцев в наши пределы открытою силою, и для нападения на отдаленное и значительное заведение. Горцы, через мирных, очень хорошо знали, что в Кисловодске есть регулярная пехота, а в крепости пушки; следовательно, успех предприятия мог быть только при чрезвычайной быстроте и внезапности нападения. Беспрестанные набеги генерала Засса заставили непокорных горцев удалить свои жилища за Лабу, так что ближайшие абадзехские аулы были верстах в 90 от верхней Кубани. В этом промежутке жили, по предгорьям, разные мелкие племена, которые беспрестанно покорялись и изменяли. Они равно боялись и русских, и абадзехов. Волей или неволей они давали пристанище всем воровским партиям и большим сборищам, готовившимся ко вторжению в наши пределы или оттуда возвращавшимся. Так, сборище Али-Хырсыза ночевало в 80 верстах от Кубани и в два последующих дня должно было проскакать более 250 верст, имея два небольших отдыха и не более получаса остановки в Кисловодске. Такая быстрота объясняется тем, что большая часть всадников имели заводных лошадей, и еще более тем, что горцы имели свой, выработанный веками разбойничества, способ приготовлять лошадей для таких дальних и быстрых походов. Чтобы приготовить (или как казаки говорили, подъяровить) лошадь, нужно не менее месяца, в который ее держат в теплой конюшне, кормят сначала мало, а потом дают только овес, ячмень или просо; ездят на ней умеренно, увеличивая постоянно расстояния. Впрочем, порода черкесских лошадей имеет в этом особенное значение. У горцев западной половины Кавказа были тогда знаменитые конские заводы: Шолок, Трам, Есени, Лоо, Бечкан. Лошади не имели всей красоты чистых пород, но были чрезвычайно выносливы, верны в ногах, никогда не ковались, потому что их копыта, по выражению казаков «стаканчиком», были крепки, как кость. Некоторые кони, как и их всадники, имели громкую славу в горах. Так, например, белый конь завода Трам был почти столько же известен у горцев, как и его хозяин Магомет-Аш-Атаджукин, беглый кабардинец и знаменитый хищник. Горцы любят своих лошадей, очень об них заботятся, но держат их на узде очень строго и беспрестанно возбуждают их энергию хлопаньем нагайками и разными поворотами. Я купил на Баталпашинской ярмарке за 22 рубля серебром молодого мерина, малоезженного, завода Есени, серой масти, как и все лошади этого завода. Толку в лошадях я не знаю; но могу сказать, что мой конь верно служил мне 7 экспедиций и удивлял меня необыкновенною выносливостью, послушанием и искусством лазить по горам. Впоследствии его ценили в 500 рублей серебром. Вероятно, он и долго еще продолжал бы верно служить мне, если бы его не погубили: моряк, которому я его на время поручил, и ученый ветеринар.
Съемка моя была вычерчена, подписана и наклеена. 2 декабря я возвратился в Ставрополь, готовясь получить большие похвалы за беспримерный успех работы. Я представил обер-квартирмейстеру все листы съемки, занявшие пол почти всей его столовой. Горский, посмотрев очень равнодушно, сказал: «Что же это вы сделали? Вы сняли все пространство. Куда же мы будем посылать съемочные партии?» Этот вопрос поубавил мои надежды, а когда Горский представил меня и мою съемку командующему войсками, генерал Вельяминов сказал только: «Экая термалама!» Последнее выражение относилось к большой пестроте плана края, гористого и во многих местах покрытого лесами хвойными, лиственными и смешанными. Впоследствии времени я получил, при общем представлении, единовременно тысячу рублей, которые мне были совсем не необходимы, и я их отправил своим старикам.
Через несколько дней по моем приезде полковник Горский объявил мне, что я должен вступить в исправление должности обер-квартирмейстера по случаю скорого отъезда его, Горского, в Тифлис, по требованию корпусного командира. Еще до приезда в Ставрополь я получил уведомление, что высочайшим приказом я переведен капитаном в Генеральный штаб, по правам Военной академии[46]. Несмотря на то, я не был старшим из наличных офицеров этого ведомства. Капитан Пассек был старше меня в чине. Горский не принял этого в соображение, выразившись очень нелестно о Пассеке. Действительно, это был человек вялый от природы и еще более изнуренный болезнями и непорядочною жизнью. Это был сын от первого брака Пассека, сосланного в Сибирь и там женившегося[47]. Все дети этого второго брака были люди способные и энергические. Один из них обратил на себя особое внимание на Кавказе и погиб в чине генерал-майора, во время знаменитой экспедиции князя Воронцова в Дарго[48], в 1845 году.
Полковник Горский выехал в Тифлис, а до того времени ничего не делал или рисовал акварелью батальные картины, а я исправлял его должность и раз в неделю докладывал генералу Вельяминову, которому такой порядок вещей совсем не казался ненормальным. Вообще, тогда на Кавказе не было того педантичного формализма, который на каждом шагу бил в глаза во всей России. Частный начальник устраивался в своем управлении более или менее по своему личному усмотрению. Особенно это относилось к начальникам главных частей. Генерал Вельяминов был вместе и начальником Кавказской области. Его гражданское управление, в котором он имел права генерала-губернатора, было совершенно отдельно от военного. Последнее устроилось довольно оригинально. Главные его части, как и везде, составляли дежурство и управление Генерального штаба. Дежурство, сверх обыкновенного круга действий, имело еще много других занятий, обусловливаемых особенностями края и производившимися в нем военными действиями; Генеральный штаб, напротив, был значительно стеснен в своем круге действий. Вельяминов не любил офицеров этого ведомства. Большую часть занятий по военным действиям во всем крае он сосредоточил в секретном отделении, которым, под его руководством и в его квартире, управлял состоявший при нем для особых поручений полковник Ольшевский. Он прежде был адъютантом Вельяминова и теперь пользовался у него большим доверием. Об этой личности я должен сказать несколько слов. Ольшевский, поляк и католик, был сын какого-то шляхтича в Белоруссии или Литве, воспитывался в кадетском корпусе и потому образование получил самое посредственное. Никакого иностранного языка он не знал. От природы он имел хорошие умственные способности, на службе приобрел навык и рутину очень хорошего канцелярского чиновника, а в школе Вельяминова сделался очень недурным боевым офицером. Ольшевский был очень трудолюбив и, кажется, искренно был предан Вельяминову… Он был хороший семьянин и любил окружать себя родными и угодниками. Последних было у него немало в военном и гражданском ведомствах. С Горским он был во вражде, и это невыгодно отзывалось на служебном положении офицеров Генерального штаба. Личность и характер Ольшевского были очень несимпатичны. Говорят, будто Вельяминову однажды кто-то сказал о злоупотреблениях Ольшевского, и Вельяминов отвечал: «Докажи, дражайший, и тогда я его раздавлю; а если не можешь доказать, то я сплетней не желаю и слушать». Если этого и не было, то могло быть.
Казак и чеченец. Рис. Т. Горшельта.
Настала весна 1837 года. Северному жителю трудно и вообразить себе прелесть весны в предгорьях, под 45° широты. Мои несложные занятия оставляли мне много свободного времени. Днем я делал большие прогулки пешком и верхом, вечера проводил с немногими товарищами, с которыми особенно сблизился.
Из новых знакомых особенно замечателен был Н. В. Майер. Дружбе его я многим обязан и потому очень бы хотел изобразить его таким, как он был, но едва ли сумею: так много сталкивалось разнообразных, а нередко и противоположных качеств в этой личности, далеко выступавшей из толпы.
Отец Майера был уважаемый ученый секретарь одной Академии. Крепкого сложения, бодрый умом и телом, семидесятилетний старик не любил своего младшего сына, который ни в чем на отца не был похож. Ребенок провел детство в болезнях и страданиях; от золотухи у него одна нога сделалась на четверть короче другой. Только любовь доброй матери могла удержать жизнь в этом тщедушном ребенке. Вероятно, ей же он был обязан тем, что на всю жизнь сохранил любовь к Богу и к людям. Первая у него проявлялась со значительным оттенком мистицизма, не имеющего, впрочем, ничего общего с его официальным вероисповеданием. Отец его был крайних либеральных убеждений; он был масон и деятельный член некоторых тайных политических обществ, которых было множество в Европе между 1809 и 1825 годами[49]. Как ученый секретарь Академии, он получал из-за границы книги и журналы без цензуры. Это давало ему возможность следить за политическими событиями и за движением умов в Европе. В начале 20-х годов он получил из-за границы несколько гравированных портретов итальянских карбонариев[50], между которыми у него были друзья. Его поразило сходство одного из них, только что расстрелянного австрийцами, с его младшим сыном Николаем. Позвав к себе мальчика, он поворачивал его во все стороны, осматривал и ощупывал его угловатую, большую голову и, наконец, шлепнув его ласково по затылку, сказал по-немецки: «Однако же из этого парня будет прок!» С этого времени он полюбил своего Никласа, охотно с ним говорил и читал и кончил тем, что привил сыну свои политические убеждения. Старик кончил жизнь самоубийством, добрая жена его умерла, старший сын пропал без вести, младший — Николай — остался круглым сиротой. Он получил очень хорошее домашнее воспитание и поступил в Медико-хирургическую Академию[51]. Научные занятия его были неровны, порывисты; если он делал успехи, то только благодаря своему острому уму и огромной памяти. Он много читал и много думал. В болезненное детство, лишенный возможности разделять игры и забавы своих товарищей, он создал себе особый мир и на всю жизнь остался почти ребенком в делах житейских.