Алексей Ермолов – Осада Кавказа. Воспоминания участников Кавказской войны XIX века (страница 134)
Заур пользовался в ауле славою отличного человека, и нет сомнения, что весть об его кончине была горестна для многих. Самое требование тел и костей умерших было или вследствие недоверия к слухам, или из видов Тарама; но, сколько я замечал, последний был грустен и усердно молился. Смерть Заура скрывали от меня в величайшей тайне и сказали о ней только накануне моего отбытия; но это для меня была не новость. Скрыты были также от меня и дальнейшие условия Тарама.
В конце ноября или в начале декабря, в один день, прилетал ко мне три раза очень красивый мотылек. Каждый раз он направлял полет свой к моим ногам, рукам, голове и постели и потом улетал. После третьего разу более не являлся; но я в высшей степени рад был этому милому гостю, который мне казался вестником освобождения.
Прошло около 6 месяцев со времени освобождения Ивановых и почти два с половиною года плена. Зима была в половине, суровая, со снегом и морозами.
В один день, рано утром, вошли ко мне несколько чеченцев; сняв с шеи цепь и сказав, что сегодня должны меня везти на размен в Грозную, просили встать, выйти из сакли и сесть на сани, которые стояли у дома, чтобы свезти меня в Гельдиген (аул в трех верстах от Оспан-юрта), в кузницу снять кандалы.
Я не пошевелился.
На ногах у меня было двое тяжелых кандалов; наготу мою прикрывала одна изорванная рубашка, да сверху внакидку наброшенный тулуп и — ни шапки, ни штанов, ни обуви; а на дворе мороз градусов 10 (по Реомюру).
Просили, убеждали ласково, кричали, наконец подняли меня на руки, завернули в бурку, вынесли и положили на сани. На дворе я видел много верховых лошадей, спешенных людей и наиба Талгика. Тарам оставался в избе.
Когда меня несли до саней, кто-то надел мне старый гадкий папах; я швырнул его оземь; еще раз надели, — еще он полетел; сделали тоже в третий раз — я опять бросил, и вышедший в это время Тарам с яростью бросился на меня с кинжалом. Народ его схватил, ввел в избу, и более я его не видал; его не пускали. Так и следовало: он не мог быть при народе равнодушным зрителем моих дерзостей, его поступки могли еще отсрочить размен, а при умерщвлении меня он бы сам погиб, если только освобождение мое — дело решенное: резня бы завязалась общая, родные пленных не стерпели бы потери семи правоверных мусульман за одного неверного христианина.
Но какой-то сметливый чеченец решил дело: показав, он надел мне на голову новый папах; быков погнали, и сани остановились у кузницы в Гельдигене. Я лежал неподвижен.
Просьбы не помогли, и меня снесли на руках в кузницу, сняли кандалы, совали в руки штаны, тщательно зачиненные, — я стоял как истукан. Штаны на меня надели чеченцы и подвязали веревочкой. Потом надели мне на ноги войлочные, обшитые козлом, сапоги азиатские и бурку.
Я молча повернулся, вышел и сел в сани. Между людьми поднялся крик: одни бранили, другие смеялись, третьи удивлялись.
Приехали к сакле. Я сам сошел с саней, вошел в свою избу и стал против камина; в нем горел большой огонь, а сакля была чисто подметена.
Люди вошли с предложением мне выходить, ибо пора ехать. На это молча я снял с себя рубашку, показал изорванные места и бросил ее между людей. Мигом отнесли ее к Сате и через несколько минут принесли зашитою — я надел.
«Пойдем, Иван, не дурачься!» Я взял тулуп за короткие рукава, показал их людям и бросил тулуп.
Какой-то чеченец подошел ко мне, снял свой полушелковый бешмет и подал мне. Я не взял. Бешмет мне надели.
«Пойдем же, а то к вечеру не дойдем в Грозную, далеко!»
Приблизившись к огню, я крякнул, показав вид, что холодно. На меня надели бурку и завязали. Не дожидаясь напоминаний, я тотчас повернулся и, выйдя из сакли, стал на крыльце; на мне было все лучшее: новая папаха, зашитая рубашка, чистые целые штаны, полушелковый бешмет, сапоги и бурка.
Не совсем еще потухший блеск впалых очей моих, их неподвижный взор, длинная черная борода, холодная и ровная серьезность, могильное молчание и то неподвижность, то произвольное движение, и непонятная смелость поступков — как будто озадачили чеченцев, а их было на дворе до сотни.
«Иван! Иди, вот недалеко лошадь, садись!» Я остаюсь неподвижен. К крыльцу подвели коня. Я подошел к нему и стал у стремени. «Садись!» Ни слова, ни движения (но думал про себя: с телеги сняли, так на коня сажайте). Меня посадили. Кто-то, забросив повод, давал мне его в руки.
Я отбросил его обратно. (В Чечню привели, ведите же назад сами.)
На дворе образовались партии: снисходительных, озлобленных и зрителей; первые однако взяли верх и не допускали до меня вторых.
Все сели верхом. Талгик меня конвоировал. Тараму не доверили совершить размен, а задержали дома. И он, и люди, кажется, поняли мое умышленное поведение, но было поздно. Он выходил из себя, но по пустому.
Меня окружили; лошадь, на которой я сидел, вели в поводу. Ехали довольно шибко. От Оспанюрта до Ханкальской горы чеченцы молились два раза, в полдень и перед вечером, оставляя меня спешенного, в центре круга, составленного из партии.
Начало смеркаться, когда у Ханкальской горы, в лощине оставили меня с двумя чеченцами; партия с Талгиком отправилась вперед. Через полчаса присланный чеченец приказал нам шибче ехать.
Два чеченца по обе стороны схватили почти под уздцы мою лошадь и помчались во всю прыть.
«Тише! — закричал один, — убьется!» — «Не бойсь! — отвечал другой, — до сих пор не околел, и теперь не пропадет!» Мы мчались по необозримой равнине и похожи были на перекати-поле, несомое сильным порывом ветра.
Навстречу к нам подскакали несколько чеченцев и с ними азиатский офицер[331], по знаку которого мы осадили коней.
Офицер обратился ко мне с вопросом: «Кто вы такой и что с вами?» Я понял, что нужно, вероятно, знать начальнику левого фланга, нем ли я; тот ли я кого ожидают или кто другой, потому что в Грозной знакомых у меня не было; и я отвечал ему громко:
«Я армии штабс-капитан Клингер; больше знать вам не нужно, убирайтесь!» Он принял в сторону. Чеченцы вскричали от удивления, услышав мой голос; мы снова помчались и врезались в кружок русских.
Меня встретил воинский начальник крепости Грозной (Ф. Кульман) с маленьким отрядом.
Я соскочил с коня; мы обнялись, поцеловались; я не мог говорить, на глазах навертывались слезы: в них была радость и молитва; в них было многое, многое, чего язык человеческий не в силах выразить!!!
Это случилось 1 января 1850 года.
Мы поскакали с казаками в Грозную. Темно было на дворе, но светло и отрадно у меня на душе!..
Она озарялась вдохновенно-высокой молитвой…
Из кавказской жизни. 1848 год
В Дагестане
Гергебиль был взят[333], и экспедиция 1848 года в Дагестане считалась конченною. Часть отряда была распущена; в Кумухском ханстве оставались четыре батальона Ширванского полка, занятые частью устройством дорог, частью охранением ханства от набегов неприятеля через горы, непокрытые еще снегом.
1848 год был первым в моей военной жизни. Я служил под начальством командира Ширванского полка, полковника Манюкина (ныне генерал-адъютант, начальник 8-й пехотной дивизии). Отряд наш все лето оставался в бездействии на высотах Турчидага. С этих высот, покрытых непроницаемыми туманами и орошаемых беспрерывными дождями, мы прислушивались к боевому шуму, доносившемуся до нас из Гергебиля. В конце августа мы спустились с горы и расположились лагерем в окрестностях Курклю. Дагестанский сентябрь делал лагерную жизнь несносною; вокруг все было спокойно; предполагали, что экспедиция кончена, и я терял надежду познакомиться в этом году с настоящей боевой жизнью.
Еще во второй половине августа доходили до нас темные слухи о больших сборах неприятеля; но где и куда он готовился вторгнуться — это оставалось тайною; в конце месяца было получено сведение, что неприятель намерен напасть на Самур; с тех пор известия о вторжении повторялись очень часто, со всех сторон. Наконец, в первых числах сентября все это разрешилось вестью, что Даниель-бек вторгнулся в Самурский округ, дошел до селения Ратуна, но будучи встречен нашею милицией, должен был отступить на верховья Самура. На этом замолкли грозные вести. Легко понять, почему ахтинское вторжение застало нас врасплох: куча тревожных сведений, противоречивых и преувеличенных, имела характер мистификации и располагала к недоверчивости. И снова водворился мир в лагерях под Кумухом. Вдруг 10 сентября скачет нарочный прямо к Манюкину; бумага была от подполковника Сераковского, воинского начальника в укреплении и ауле Кураг;[334] он писал, что неприятель 8 сентября в больших силах вторгнулся в Самурский округ и идет на Ахты. Кюринские владения были в тревоге, и для безопасности Курага он требовал батальон пехоты. Известие было положительное и не допускало сомнений. Не медля, Манюкин отправил в Кураг первый батальон своего полка с двумя горными орудиями, стянул остальные батальоны и донес князю Аргутинскому о своих распоряжениях. Донесение опоздало: в тот же день князь Аргутинский получил в Шуре сведения о ходе дел, собрал отряд и двинулся на Самур. С полным недоверием к верности последнего сведения, с насмешками над замешательством комендантов Ахтов и Курага, мы шли в Кураг в приятном убеждении, что будем на зимних квартирах прежде других. 12-го числа 1-й батальон ширванцев пришел в Кураг, сделав в двое суток сто верст. Невдалеке от аула нас встретила толпа растрепанных татарок, с воплями о помощи; мудрено было добраться толку в смешанных криках, где беспрестанно повторялись имена Шамиля, Гаджи-Мурада, Даниель-султана; в виде пояснения они указывали на гору вправо от дороги, но мы видели там лишь несколько всадников и ничего не понимали. Воющая толпа провожала нас до аула; там били тревогу; гарнизон стоял под ружьем; на саклях развевались значки вооруженных татар; чиновники госпиталя с кинжалами и шашками наголо; все растерялись, но никаких мер не принимали, потому что никто не знал причины тревоги. Уверяли, что авангард Шамиля был уже в виду Курага, но мы имели много причин сомневаться в этом. Нас приняли как избавителей, нам старались доставить все удобства, но Кураг не славится постройками, и гости были помещены в холодный саклях.