Алексей Болотников – Тесинская пастораль. №1 (страница 7)
Ах, милые провинциальные уголки! Заброшенные деревушки, запылившиеся города. Столичные страсти докатывались сюда, как волны затухающих колебаний, побуждая легкое волнение. Вулканические проявления большой политики доносили только пепел да острый нашатырный запах вольного ветра. И ничто, кажется, никогда не способно было разрушить это корреляционное равновесие.
Выходя в ночь, Шкалик «принял на грудь». Не из озорства – для храбрости. Помнил: его брата встречают по одежке, а провожают по морде. Чувство страха – среди других человеческих качеств – давно притупилось в нем, едва не до полной атрофии. Но инстинктивное опасение за успех нового предприятия периодично ворохалось в печенках-селезенках. Говорят, чаще стали убивать ночных бедолаг, грабить редких прохожих, насиловать особ обоего пола. Говорят, деклассированная молодежь лютует от безысходности. Говорят, организованные банды…
Когда-то Женька Шкаратин знал ночную жизнь городка лучше заслуженной проститутки. Но сейчас «ситуация вышла из-под контроля». Шкалик продефилировал через мост в старый город. Это был его объект. На других «зонах влияния» работали его коллеги. Он знал многих. У них была общая связная – Надька Гурина.
На северной меже «зон влияния» он соседствовал с Пыжом – тезкой Женькой Пыжовым. На южной – с Натахой Мадамадонной. Как ее по фамилии – Шкалик не знал. Однажды он привел ее в подвал на Ботанической улице. Она поселилась здесь навсегда, а Шкалика вынудила сменить место проживания. Ох и… знойная б… баба! Теперь она барражировала правым галсом провинской политики.
Заступив на объект, Шкалик в состоянии лихорадки стал бросать по почтовым ящикам два-три листа. Пальцы плохо слушались, в глазах рябило. Шкалик впервые осознал. как добывается нелегкий хлеб профессиональных политиков. Сравнимо, пожалуй, с проходкой канав вручную.
Избавиться от пачки в полторы-две тысячи экземпляров было сегодня делом всей жизни. И не легким делом. Ну, что же, с кем поведешься – так тебе и надо. Гурина угрожала выборочно проверить результаты выполнения контракта и либо выдать премиальные, либо недодать… штрафные. В конце концов, дело не в деньгах и не в их количестве, но в… Движении.
Шкалик свято верил в свое членство. Может быть, это и есть путь наверх, к возвращению. Но листки продолжал бросать, не утруждаясь пропорциями. Надька – своя. На ней негде ставить пробы. Завтрашний день, приносящий пищу, пока не брезжил. И Шкалик действовал нервно и решительно.
Скоро дрожь прекратилась. Было приятно брести по пустынному мраку избирательного округа. Прохладный августовский морок, опускаясь на город, прижимал к земле одинокую фигуру агитатора. Она, согбенная, словно лунный блик, скользила по закоулкам, совершая свою просветительскую нужду. Шарахавшийся из подворотни кот или иной неопознанный шорох ненадолго тормозили движение миссионера из «Отечества». Выстаивая в темном углу, он страстно мечтал поскорее закончить и… принять.
На исходе рабочей смены Шкалик совсем раскрепостился. В почтовый ящик и просто между двух штакетин он вкладывал уже по пять-шесть листов и готовился к победному завершению, когда случилось нечто невероятное.
Потеряв, очевидно, бдительность, на темном перекрестке улиц – грудь в грудь – Шкалик вдруг столкнулся с батькой Щетинкиным. С памятником в папахе! Так показалось в первое мгновение. Сшибка произошла внезапно, и удар был так силен, что Шкалик припал на колено и выронил оставшийся пакет агитационных листов. Они веером рассыпались по асфальту.
– Ты чо, гум-моза?! – крикливо и приглушенно вопросил памятник, словно у него перехватило дыхание. От неожиданности и он опустился на оба колена. – Зенки, блин, за-а-лил?
Из тысяч голосов Шкалик узнал бы этот милый фальцет. Из сотни тысяч определений выделил бы эти «гум-мозу» и «блин», пропитавшие насквозь всю человеческую сущность старого «закадыки», корешка и сподвижника Мишки Ломоносова. Шкалик, как при лампе в сто свечей, разглядел знакомую папаху и поломанный – сбитый набок – нос.
– Ты чо, Лом! – обрадовавшись, опускаясь перед Мишкой на второе колено, завопил Шкалик. – Своих не узнаешь?..
«Памятник» растерянно остолбенел. И, словно слезая с постамента, скованно попытался подняться.
– Ты… Женька? – нерешительно спросил он и, высвобождаясь от шока, снова завопил: – Ну ты меня кан-танул, гуммоза прелая! Ты куда когти рвешь? Чо это у тебя?.. Банк, блин, взял?
– Я, Лом… Это же я! А ты откуда пылишь? Какой на фиг банк… – в такт Мишке отвечал Шкалик. – Я же, дядь Миша, халяву надыбал! Постой, а чо мы сидим… на карачках?
И они поднялись с колен, словно воспарили над тротуаром, над этим темным городом и над собственным испугом. Заповедный лес дубоподобных страхов рассыпался в долю мгновения. Блаженное тепло адреналина, точно стакан водки, принятый натощак, прокатилось от голов до пят наших ночных героев. Они нюхом и осязанием ощутили реальный мир во всей его прелести и гармонии.
– Я же тебя за памятник принял, Лом! – вдруг вспомнил Шкалик. – Думал, у него крыша поехала…
– У тебя самого, видно, гуси гуляют. Какой памятник? – кореша отрясали колени.
– Какой-какой… В папахе, как у тебя… Щетинкин называется! Там стоит, напротив фээсбэ, – и Шкалик показал куда-то во тьму.
– Этот, что ли? – уточнил Ломоносов, показывая в противоположном направлении.
– Ага, он… – узнал Шкалик. И переменил тему: – А ты чо здесь шаришься, как кот мартовский? Вроде, не март.
– А ты?
– Так я же говорю: халяву надыбал… За «Отечество» призываю, за движение, то есть.
– За отечество? Погоди, ты чо меня, гуммоза, кантуешь? Мозги паришь… Это у тебя что за прокламашки?
Шкалик стал собирать листки. Ломоносов наступил ботинком на последний.
– Колись, Шкалик. Кто у тебя здесь пропечатан?
– Не знаю. – чистосердечно признался Шкалик. – Не читал.
– Опять впариваешь… Темнишь, значит. А я с трех раз догадаюсь. Усек я! Ты на «Медведя» работаешь, а? В деле, да? Не блефуешь?
– Не… – приходя в себя, обретая вес и статус, Шкалик доходчиво объяснил, – на «Отечество», на центристов, значит.
– А я на Медведя! – вдруг не менее важно признался Гришка. – На капэрээф! – И он вытащил откуда-то из темноты, словно важный вещдок, помятую кипу газет.
– Постой-постой, – заинтересовался Шкалик, – это на какого медведя? Где чемпион или где… этот?
– Какой чемпион? Ты чо, центрист, газет не читаешь? На, читай, – и он сунул в руку Шкалика ветхий ком газетной бумаги. И тут же переменил тон. – Погоди, Женька… А какой у тебя тариф? И чем платят? Токо не ври, мне прицениться надо.
– Стабильно, – зачем-то соврал Шкалик, – наш политсовет Прогиндеев в авторитете. Он ворованными ранетками платить не станет, исключено…
– Значит, наликом…, – разом поникнув, резюмировал Ломонос. – Везучий, ты, Шкалик. Видно, в детстве дерьмо ведрами ел… Ты как на халяву-то вышел? Кто тебя в движение привел?
– Так Надька же Гурина. Она и Пыжа, и Соболя… Мадамадонну.
– Погоди… Ты что-то путаешь. Это меня… Гурина! Она же за капэрээф!
– …И меня. За «Отечество»…
– Вот… проститутка… политическая! – искренне чертыхнулся Гришка. – Сепаратистка долбаная. На два фронта работает, значит.
– А может, она к вам… засланная, а, Лом?
– А может, к вам, а, Шкалик?
– Так, может, у нас платформа… общая? Ты программу-то освоил, Ломоносов?
– Наша платформа всем известная: землю – крестьянам, фабрики – рабочим… Банки под контроль политбюро. А у вас, центристов, ни фига не поймешь! И землю, и фабрики, и банки – все в Центр, в Москву, значит…
– Не… Погоди…
Приятели вышли из темного угла и углубились в процесс постижения общности политических платформ. По пути они выбросили в урну оставшиеся агитационные листки и газеты.
А над городом уже проявлялся сиреневый сумрак рассвета нового утра. Влажный воздух, напоенный томительной прелью ранней осени, тонко смешиваясь с пряным запахом кондитерской ванили, мог бы свести с ума целый мир горожан города Провинска. Но ранний утренний час оберегал сонное царство от помрачения. И ни единым знаком, ни самым малым намеком не омрачал картину восходящих событий грядущего дня.
Глава XXI. Наводнение
(в сокращении)
«Дальше же карьера Чичикова приняла головокружительный характер. Уму непостижимо, что он вытворял.» М. Булгаков «Похождения Чичикова»
Непредсказуем вешний паводок. Бедово притубинское наводнение. Полая вода, веселая и пугающая, затопляя припойменные террасы, холмики, защитные гидротехнические сооружения, наступает незаметно и тайно – широким фронтом. Неостановимая силища!
Кажется, стоит мутная вода, лениво плескаясь в привычные очертания берегов, играет прибрежной пикулей, пляжным песком и плакучей ивой. И нет – не водится! – в ее бесхитростной игре лукавых и угрожающих замыслов. Ан, только кажется.
Мощная, распирающая масса, вызревающая холодной лавой где-то внутри, в мутном омутном русле, неуловимо и неуклонно пожирает жертвенные пяди суши. Пядь за пядью пропадают из виду осокори, кустарники, взлобки высоких берегов. Сливаясь позади обойденных препятствий, водные потоки завихряются в жуткой куражливой игре. Тонут былинки, бурьяны, заполняются игривой водой низинки, овраги, ямы, карьеры… Вот-вот и наступит, кажется, миг последнего предела, мгновение перевеса, некий стихийный баланс. Ан, не наступает! И следует за очередным мгновением – новая полнота событий. Вода, вода, куда ты ширишься, шальная?