Алексей Бобриков – Другая история русского искусства (страница 24)
Стилистическая строгость и резкость ампира (в духе надгробия Гагариной), соединенная с новым, «гражданским» типом сюжета, порождает совершенно новую для русского искусства «формулу пафоса», столь же важную (а для XIX века и более важную), как формула Медного всадника.
Глава 2
Противостояние. Классицизм и романтизм в живописи
Искусство эпохи Тильзитского мира и союза с Наполеоном, искусство после 1809 года утрачивает первоначальную «брутальность». Это касается в первую очередь скульптурного ампира. Но и традиция раннеалександровского живописного романтизма к 1809 году окончательно сходит на нет; после 1809 года можно говорить только о романтических тенденциях в рамках ампира.
Ампир — в первую очередь в живописи — как бы распадается, утрачивая первоначальную идеологическую и стилистическую целостность, специализируется. Если говорить о стиле, то в нем можно найти — с утратой общей строгости — проступающие оттенки других традиций: сентиментализма, романтизма и натурализма. Если говорить о сюжетах, то вместо общих гражданских «формул пафоса» в духе Мартоса в нем появляются «пацифизм» (с оттенком сентиментализма) и «воинственность» (с романтическим оттенком), носящие субкультурный характер и противостоящие друг другу.
В искусстве Петербурга — вероятнее всего, в кругу образованной бюрократии, связанной со Сперанским, а также в масонских кругах — появляется (рождается из давидовского ампира) любопытная «пацифистская» тенденция. Общий пацифизм и универсализм, характерные для масонства, дополняются здесь политической заинтересованностью в мире с Наполеоном как условии реформ и преобразования общества в духе Просвещения. Для этого искусства важны добродетели мирного времени (например, мудрость призрения и попечения), поэтому его сюжеты носят филантропический характер. Его стиль — внешне неоклассический — мягок и сентиментален. Главный его представитель — Иосиф Олешкевич, идеалист, филантроп, вегетарианец и добрый человек (покровитель петербургских кошек), а также масон высоких степеней посвящения (глава польской масонской ложи Белого орла). Ученик Жака-Луи Давида в Париже, он начинает с вполне строгого стиля («Антиох и Стратоника», 1810, Вильнюсская картинная галерея), не демонстрируя, правда, при этом никакого энтузиазма и трактуя эту строгость чисто формально, почти ученически. В Петербурге (куда он приезжает в 1810 году) его стиль смягчается, становится близким к сентиментализму; этот мягкий, даже слишком мягкий, нежный и умильный (с оттенком кича) — как бы «женский» — вариант неоклассицизма Олешкевичу явно ближе, чем суровый «героический» ампир. Любопытный образец «пацифистского» и «филантропического»[245] искусства представляет его картина «Благодетельное призрение и попечение императрицы Марии Федоровны о бедных» (1812, Михайловский замок), за которую он получает звание академика исторической живописи. Разумеется, специфика этой вещи отчасти связана и с Ведомством учреждений Марии Федоровны (педагогическим и филантропическим), но вряд ли заказ ведомства мог бы породить стиль, если бы не было другого, более глубокого соответствия.
Партия войны — это «патриотические» салоны Москвы и Твери (салон, точнее даже двор великой княгини Екатерины Павловны[246], сестры императора и жены герцога Ольденбургского в Твери, — главный из них). Это партия, именуемая «аристократической» (в противоположность «бюрократической» партии Петербурга), объединяет ненавистью к Наполеону и Сперанскому хлебных торговцев, разоряемых наполеоновской континентальной блокадой и требующих войны с Францией; офицерское общество (молодых людей из армии и гвардии в небольших чинах, мечтающих о войне, славе и быстрой карьере); английских агентов[247]. Именно в этой среде возникает «воинственная» риторика. Стоит отметить, что возникает она как мода (и как мода на ненависть к Франции, и как мода на все «русское») в женских салонах, составлявших главным образом тогдашнее общество[248], и приобретает характер вкуса их хозяек (то есть не только пацифизм, но и воинственность несет заметный отпечаток женского вкуса). Кроме того, контекст салонов, в котором возникает это искусство, порождает и своеобразный эффект «салонности» — внешней эффектности, модности, элегантности, гладкости.
Главный шедевр ампира с романтическим «воинственным» сюжетом и с романтическим же оттенком стиля — это, разумеется, знаменитый портрет Евграфа Давыдова (1809, ГРМ) Кипренского.
Романтизм — это в первую очередь романтический тип героя. Если попытаться сформулировать тип французского романтического героя в контексте войны (выделив специфический «военный романтизм», например, раннего Теодора Жерико), то это будет офицер, у которого присутствует некая «естественная» потребность в войне, некая страсть к существованию в самой стихии эйфорического насилия, в почти рубенсовском водовороте битвы-охоты — вместо чувства долга, любви к отечеству, вообще морального императива классицизма. Лучше всего такой герой представлен в «Офицере конных егерей» Жерико, где именно «естественность» существования в мире насилия, боли и смерти порождает то спокойствие, которое написано на его лице. «Давыдова» часто сравнивают с «Офицером конных егерей» — но между ними нет ничего общего. Кипренский представляет не войну, а салонный театр воинственности[249]. Не боевого офицера, а паркетного гусара, позера и фата, чисто декоративного героя (с бутафорской саблей и усами, завитыми у парикмахера, напомаженного, со специальным локоном на лбу), самодовольного и беспечного, привыкшего к мирному столичному (дамскому главным образом) обществу, а не обществу лошадей и солдат.
Романтизм (даже в ампирном варианте) — это еще и театр стиля, театр колорита и фактуры. Здесь, в портрете Давыдова, к пространству «романтического» относится, пожалуй, лишь «мрачный» темный фон: грозовое небо с пробегающими на первом плане тенями от туч (означающее, возможно, «предчувствие войны»). А вот эффектность тональных и цветовых контрастов — красный мундир (доломан и ментик) и белые кожаные лосины (вместо серых суконных чикчир, введенных в форму лейб-гусар как раз в 1809 году) — порождает скорее салонный эффект.
Ампирный натурализм этой эпохи сочетает ампирную гладкость (и скульптурную наполненность формы) и натуралистическую точность. Пожалуй, портрет Ростопчиной (1809, ГТГ) — лучший портрет нового Кипренского (эпохи после Швальбе). Точный, спокойный, элегантный, с оттенком ампирной холодности, почти безукоризненный по вкусу — по крайней мере полностью лишенный романтической демагогии (и вообще какой бы то ни было портретной мифологии).
Кипренский в каком-то смысле повторил судьбу Энгра (который непременно хотел быть классиком большого стиля). Утратив романтизм первых эскизов и этюдов юности, он тем не менее непременно хотел быть романтиком; точнее даже, от него требовали, чтобы он был романтиком. В то время как лучше всего ему как художнику соответствовал именно спокойный и холодный портретный натурализм.
Глава 3
Искусство войны 1812 года
Эпоха войны нарушает естественное развитие русского искусства. Появляются виды и жанры — и стилистические особенности, — которые вряд ли возникли бы в мирное время. Поэтому имеет смысл рассмотреть это искусство как отступление от общего сюжета. Появление совершенно новых сюжетов, с трудом поддающихся пересказу на языке 1809 года, расширение круга зрителей, необходимость прямого (и довольно грубого) пропагандистского воздействия — все это порождает новые стилистические феномены за пределами «нормального» искусства, феномены, которые не могут описаны иначе, как трэш и кич.
Говоря о начале войны 1812 года, все обычно вспоминают «патриотический подъем». «Гонители французского языка и Кузнецкого моста взяли в обществе решительный верх, и гостиные наполнились патриотами: кто высыпал из табакерки французский табак и стал нюхать русский; кто сжег десяток французских брошюрок, кто отказался от лафита и принялся за кислые щи. Все закаялись говорить по-французски; все закричали о Пожарском и Минине и стали проповедовать народную войну»[250], — иронически пишет об этом подъеме Пушкин. Но создание пропаганды — и пропагандистской мифологии, и пропагандистской литературы, и пропагандистского искусства — было результатом целенаправленной деятельности, а не просто энтузиазма. Одним из пропагандистских центров была типография при штабе Кутузова; там печатались главным образом тексты (воззвания, листовки, брошюры), но выпускались и карикатуры. В столицах действовали журналисты-патриоты (разумеется, при поддержке правительства). В Петербурге на такого рода мифологии и такого рода искусстве специализировался иллюстрированный журнал «Сын Отечества» Николая Греча, начавший выходить именно в 1812 году (многие карикатуры Венецианова и Теребенева выпускались приложением к журналу). В Москве главным журналистом-патриотом был Сергей Глинка, издатель «Русского вестника», назначенный губернатором Ростопчиным руководителем антифранцузской пропаганды.
В пропагандистском искусстве эпохи войны 1812 года есть несколько основных типов сюжетов. Первый тип сюжетов — чисто сатирических — связан с гонениями на галломанов; сатиры на французские моды магазинов Кузнецкого моста и вообще на французскую культуру, чрезвычайно популярную среди русской аристократии до 1812 года. Собственно, прямым продолжением этих комических сюжетов про «французских мадамов» — содержательниц модных магазинов или актрис (агентов французского влияния в русском обществе) — являются (по самому типу юмора) сюжеты про самих солдат французской Великой армии.