Алексей Биргер – Николай Языков: биография поэта (страница 81)
Конечно, эта идеальная Русь имеет определенный исторический центр в Москве. Единственность православного царя превращается в его превосходство над всеми другими царями… Но, как мы видели, это первенство его покоится исключительно на православии его веры:
…Однако это полное слияние Церкви и государства в народном сознании, при котором эпитет «святая» (вар.: «светлая»), прилагаемый к русской земле, по существу относится к христианской Церкви, не соблазняет певца на идеализацию русского царства. Оно для него отнюдь не является государством Правды. Напротив, то торжество Кривды на земле, которое составляет основной фон социальной философии певца, рисуется им в чертах, заимствованных из русского общественного строя. Певец не хочет отрывать своей аллегории от конкретной исторической действительности:
И даже при всем религиозном значении белого царя певец не смущается прилагать титул его сана к безбожному гонителю:
Глубокое убеждение, что на «сырой земле» – царство Кривды, что все земные судьи неправедны, что богатство обрекает на гибель, что всюду грех, от которого нужно бежать, определяет и излюбленные сюжеты. Это прежде всего – о Вознесении, о бедном Лазаре (имеется в виду, разумеется, притча о нищем Лазаре и богаче, и об Алексее Божьем человеке. «Бесполезно было бы искать в этой поэзии отражения хозяйственного, крепкого идеала зажиточных слоев крестьянства, без которого понимание русской религиозности было бы неполным («иосифлянство»).» К иосифлянству отношение двойственное. С одной стороны, Иосиф Волоцкий в своем «практическом богословии» слишком вел к «сближению власти Бога с властью царя», к потаканию Кривде богатых и властных, с другой стороны – им двигал «эсхатологический ужас», ярко им выраженный, мысль о том, что Страшного Суда никто не избежит, и это его отношение отразилось в духовной поэзии, посвященной Страшному Суду: «Ужас безысходный, не знающий искупления, проходящий сквозь всю русскую Божественную Комедию»; отсюда, сильный мотив, который можно было бы обозначить в общем виде как «нищий всегда прав»;
Перечисление грехов, за которые человек будет отвечать на Страшном Суде, начинается, как с самых важных, с грехов двух типов: либо с грехов против плодородия и против рода либо с грехов против церковной обрядности и ритуальности;
Грехи первого типа можно в целом описать как грехи против Матери-Земли, образа в духовной поэзии настолько мощного, что он почти поднимается до образа Богородицы, а порой совсем чуть-чуть отделяет от того, чтобы между ними возник знак равенства – сказители этого не допускают, но такой соблазн постоянно витает в воздухе. Это, конечно, прямое наследие языческих времен, когда Мать-Земля, плодоносящая, кормилица, была предметом особого поклонения. И, через нее, предметом особого поклонения становилось все то, что способствовало продолжению рода, непрерывности существования человека на земле. Отсюда, грехи такого типа как заговор на урожай или на корову, чтобы у соседей зерно не уродилось или пропало молоко, вытравливание младенца в утробе, расстройство свадеб, неуважение к родителям, тебя породившим, ставятся выше чем, например, убийство или добрачные связи. «В религии рода имеет значение не личная чистота, а объективно-природная норма половой жизни. Вот почему в перечне тяжких грехов мы не находим блуда (греха против девства), а только прелюбодеяние как извращение родового закона… Грехи против рода суть грехи против матери-земли. Придавая им нарочито-тяжкое значение в иерархии зла, народ свидетельствует о своем особом почитании божественно-материнского начала.»;
Казалось бы, здесь такое язычество и такое искажение христианства, что дальше некуда. Но именно здесь языческое поклонение земле достигает такой напряженности, что превращается в свою противоположность – в поклонение Творцу, эту землю сотворившему. «Если называть софийной всякую форму христианской религиозности, которая связывает неразрывно божественный и природный мир, то русская народная религиозность должна быть названа софийной.
В духовных стихах расстояние между Творцом и тварным миром настолько сближено, что едва ли правильно говорить даже о творении мира там, где, для народа, речь идет о космогонии.» «Природа безгрешна и свята. Но человек сквернит землю и обременяет ее тяжестью грехов.» Безгрешна и свята она потому, что она – творение Божье и Господь постоянно овевает ее Святым Духом. «Это излияние Св. Духа не ограничено Церковью, хотя, как мы увидим дальше, в церковном быте народ чувствует особенно живо Его присутствие. Но вся земля приемлет Св. Духа, который, по драстическому выражению одного стиха, даже воплощается в ней:
Живущий в природе святой дух ощущается народом в дыхании воздуха, ветра и благовониях земли.» И возникает совсем иное поклонение природе, не «паническое» (от слова Пан, то есть, буйно-языческое, все ради плодородия), а благоговейно приемлющее ее во всех проявлениях как единое творение Божье, порой аскетическое («Царевич Иосаф», с его горячей хвалой бесплодной пустыне): «Этот скорее этически обоснованный религиозный дуализм не имеет ничего общего с космологическим дуализмом манихейства-богомильства, отражение которого иногда пытались искать в наших стихах. В резкой противоположности манихейству русский стих принимает онтологическую божественность природы, которую мы назвали софийной. В ней он видит то же благое, материнское начало, что и в Богородице, которая имеет свое дольное отражение в религиозном образе Матери-Земли. Однако материнство имеет не одно этическое значение – жалеющей любви: за ним выступает и древнее религиозное начало плодородия, из которого вырастает этика родовой жизни. Впрочем, все страстное, «паническое», – все следы языческого Ярилы элиминированы из народного понимания земли. Ее красота является бесстрастной, скорбной, матерински-девственной, под глубоким влиянием церковного образа Богоматери. Мать-земля этизируется настолько, что становится сама, подобно Богородице, хранительницей нравственного закона»;
Со вторым рядом грехов – против обрядности и ритуальности – совершается совсем иной переворот. Духовная поэзия вплотную подходит к тому, что исполнение обрядов и ритуалов вполне достаточно и без понимания сути и смысла христианства, – «соблюдай двенадцать великих пятниц в году» и спасешься, что бы ты еще в своей жизни ни творил, – то есть, начинает превращаться в чисто языческий культ под маской христианства, – и осекается. Не то, что отшатывается, но, через поэтический анализ происходящего, открывает для себя, что может возникнуть пустота, которую следует заполнить полнотой милосердия: «Народ знает, что один обрядовый закон без любви не спасает:
…Или:
Тихомольная (вар.: тихомирная), т. е. потаенная, милостыня, ночная молитва убивают все возможности показного, фарисейского благочестия на основе «иосифлянского» ритуализма. Таков средний, очень смиренный и очень русский идеал мирянского благочестия.»
То есть: диалектика, «дуализм», «полярности», отрицание отрицания и встреча противоположностей срабатывают так, что пришедшее из язычества поклонение матери-земле превращается в по-христиански смиренное приятие созданного Творцом божественного мира и в восхищение этим миром, а бездумное следование обрядам и ритуалам становится прямой дорогой возврата к язычеству, через фарисейство. (Кроме того, из слепоко поклонения ритуалам, без вникания в суть, возникает двойственность образа Христа: Христос раздваивается на милосердного и Христа немилосердного, у которого Страшный суд будет не «эсхатологией кафартического, примирительного смысла», а «безысходным ужасом»; «Неудивительно, что народ не понял или даже не заметил недоступного ему догмата Троицы. Но как мог он так жестоко исказить образ Христа?» – «Мы убедились, что это совершилось не под влиянием какой-либо внутренней потребности народной души, а вопреки ей, с тяжелым насилием над всем складом народной релишиозности.»; это, по Федотову, прямое влияние иосифлянства с его «преобладанием законнических и ритуальных моментов религиозности»; очень трудным и кружным путем духовная поэзия движется в итоге от этой пропасти невероятной ереси и почти превращения Христа в языческого божка к Христу милосердия и жертвенной любви, «Его невидимое, но постоянное присутствие спасает христианское значение народной религиозности, вопреки всем извращениям его сознательной христологии. Скажем более: многие из духовных стихов должны остаться среди высших созданий христианской поэзии всех времен и народов.»; «Сам того не подозревая, он [народ] хочет идти путем Христовым.»)
На любой смысловой, метафорической и художественной (формальной и содержательной) грани духовной поэзии мы сталкиваемся с невероятными взаимопревращениями, работой закона отрицания отрицания, столкновений противоположностей, дающих такой синтез новых элементов – невиданных вещества и антивещества – что куда там всем ядерным реакторам и коллайдерам, вместе взятым! А грани очень тонкие, и всякий раз надо эти грани осознавать – зачастую заново, с нуля. И это нам тем более должно быть интересно, что такие же взаимопревращения, диалектику перетекания друг в друга противоположных, а то и прямо враждебных элементов, мы уже начали различать в эпохе «золотого века» русской поэзии («Пушкинской эпохе») – как ни в какой другой.