реклама
Бургер менюБургер меню

Алексей Белянинов – Неподвижная земля (страница 76)

18

Сколько слез пролила Эля из своих прекрасных глаз, и он готов был наложить на себя руки, когда в ее чудных, черных как смоль волосах блеснула предательская серебристая нить… А ведь для нее одной он мог бы сорвать все цветы в весенней карагандинской степи и засыпать Элю цветами… И достать луну с неба, и звезды — вместо пуговиц ей на платье, к умереть, если бы она сказала: «Умри».

Скептик в каждом из нас не дремлет, и я подумал, что Митя в минуты похмельного раскаяния писал все это не без тайного умысла, не без расчета на женское сердце, которое — как же не смягчится при подобных излияниях? Пьет — да… Но ведь любит. И не потому ли Эля, далее решив все порвать, увезла тетрадки с собой? Какая женщина откажется лишний раз прочесть, что для нее готовы сорвать все цветы в степи, и звезды приспособить на платье, и умереть, если только она скажет: «Умри».

Митины записки обрывались вопросом, оставленным без всякого ответа; «Страшно подумать… Что если вдруг Эля не сможет больше с таким, как я? Что тогда?..» Во второй тетрадке еще оставалось несколько чистых листов в косую линейку. Продолжения не последовало. Или ничего нового у них не случилось. Или случилось такое, о чем Митя не решался написать даже для себя и для Эли.

Я стоял и курил возле открытой форточки.

Снегопад прекратился еще вечером. В мое окно ярко светила луна, которую Митя не раз на протяжении записок бил готов достать для Эли.

— Прочли? — робко спросила она на следующий день, когда я вернул ей тетрадки.

— Прочел…

— Вот видите… Разве я могла оставаться с ним?.. Женщине всегда ведь нужна поддержка. А он?.. Он там не пишет. А ведь он побил меня… Ворвался на репетицию в наш Дом культуры и устроил ужасный скандал. Пьяный, конечно… А дома… Разве я могла с ним оставаться?

Она искала то ли сочувствия, то ли подтверждения, что поступила правильно.

Я уклончиво ответил, что когда дело касается двоих, то лишь эти двое могут во всем разобраться и стать судьями для самих себя и вынести приговор, либо подлежащий, либо не подлежащий пересмотру.

— А любить меня — он любил, — сказала она. — И любит. Наверно, места себе сейчас не находит. Ждет.

— А как дела на автобазе? — спросил я, чтобы перевести разговор из области зыбких сердечных дел к более вещественным проблемам.

— Послезавтра я выхожу на работу, в вечернюю смену, — сказала Эля, и камыши ее ресниц, как выразился бы Митя, шевельнулись от ветерка воспоминаний.

Я пытался иронизировать, хоть на самом деле мне было жаль Элю, ее неустроенную судьбу и неуверенность в будущем. Но было в ней что-то, что настраивало на иронию — что-то показное, нарочитая скромность рядом с развязной жеманностью. Мне показалось, в общем, что она скорее изображает неутешные переживания, чем переживает на самом деле. Иначе зачем бы она стала давать для прочтения и разбора обстоятельств Митины записки? Что за страсть — допускать посторонних к своей судьбе и выставлять на всеобщее обозрение свою жизнь?

Но тут же я осудил самого себя за чрезмерную суровость, и когда Эля, став, как все белокожие женщины, совершенно пунцовой, спросила, не найдется ли у меня на три дня десять рублей, я полез в карман.

Утром я улетел в Саяк, к геологам, ночевал у них и вернулся под вечер.

В коридоре меня встретила Вера Журавлева.

— Не понимаю, куда моя Эля исчезла? — озабоченно сказала она. — Оказывается, днем она вообще сдала койку и ушла… А куда, зачем — непонятно…

— Может быть, она нашла квартиру — подешевле, чем в гостинице, и поближе в автобазе? — высказал я самое первое предположение.

— Может быть… Но на полу возле ее кровати у нас в номере валялось ее заявление с резолюцией начальника автобазы: «В приказ».

Она протянула тетрадный листок в косую линейку.

Мне не важно было, что там: «Прошу зачислить диспетчером», «Прошу в моей просьбе не отказать», «К сему»… Важно было то, что покаянные записки ее мужа от слова до слова писались Элиной рукой. У меня достаточно наметанный глаз, чтобы безошибочно определить почерк.

— А может быть, она решила вернуться к своему Мите?

— Может быть, — согласилась Вера. — Тем более что поезд в ту сторону как раз проходит во второй половине дня. Но зачем она это сделала? По ее же рассказам судя, он такой же подлец, как вообще все…

Она посмотрела на меня и фразу не закончила.

У меня оставалось еще много дел на Балхаше, и вся история с Элей как-то отодвинулась.

Но я долго берег этот случай про запас: женщина пишет за мужа, пишет все то, что он, по ее мнению, обязан думать и чувствовать. Давала она ему читать? И какие он высказывал критические замечания? Но все равно. Одно то, что она писала, говорит: не так уж она была проста и понятна, как мне представлялось.

Я вспоминал некоторые места записок, их приподнятость и трогательные описания, какая Эля прекрасная, а главное, верная жена и мать, и хозяйка, и удивлялся, как это мне не приходило в голову, кто автор записок.

Сюжет давал отличные возможности для самых неожиданных построений и поворотов. И все же я решил в конце концов — не тянуться за луной в небе, а просто следовать за ходом событий.

1970

ПРОШЛОГОДНИЙ СНЕГ

Болел Юрий Константинович недолго.

Безвременная, говорилось в газетном некрологе, смерть. Безвременная. А бывает — ко времени? Смерть обрушилась на Валентину Григорьевну, будто камнепад, что они еще до войны — вдвоем — пережили на маршруте и спаслись чудом. А спасшись, недоумевали — и Юра, и она: неужели в узком ущелье с неверными, обрывистыми стенами так просто и внезапно кончилась бы их жизнь? Жизнь, которую только предстояло прожить. Экспедиция, где они познакомились и поженились, в горах Копетдага искала воду… А в ту февральскую неделю с метанием от надежды к отчаянию и снова к надежде — за дело взялся Полубояринов, из молодых, но лучший реаниматолог, и потом к оглушительной пустоте — в эту неделю не до того было, чтобы приучаться к мысли, если к такой мысли можно вообще приучиться заранее, что она именно теперь, а не когда-то в неизвестном будущем, далеком, конечно, останется одна. На похороны из Целинограда прилетела дочь с мужем, тоже Валя. Отец выбирал: «Пусть, Валюша, твое имя отныне и навсегда будет связано с молодостью». Ей было в ту пору двадцать пять, и она притворялась: «А я для тебя старая?» И угрожала: «Очень хорошо, что ты сказал. Мне придется принимать свои меры».

Валя — та простить себе не могла. Надо же немедленно было! Немедленно, как только мать позвонила, что отец — в больнице. Но ведь положение по ее словам не казалось угрожающим. И они договорились — Валя прилетит, когда отец выпишется. Тем более Глебу надо в Алма-Ату — заканчивать документальный фильм, который он снимал у себя на областной телестудии. Тогда бы… тогда бы… А что — тогда бы? Успела бы попрощаться. Он несколько раз спрашивал о ней, уже в последние свои часы. Гидрогеолог, — он, особенно в годы ее детства, подолгу бывал в поле. Желанными и памятными остались его приезды и то неизменное оживление, которое он вносил всюду, где бы ни появлялся.

В первые дни Валя утаивала от Валентины Григорьевны телеграммы. Они неотвратимо продолжали приходить, адресованные семье Нестерова Ю. К. Телеграммы из Москвы и Ленинграда, но особенно много из Ашхабада и Душанбе, из Ташкента, Чимкента, Караганды, Кзыл-Орды, Гурьева. От геологов и гидрогеологов, ученых, строителей, нефтяников, агрономов, химиков… Он всю жизнь был связан со Средней Азией, а последние двадцать лет прожил в Казахстане.

Но одно письмо, на имя Юрия Константиновича и обращенное к нему, к живому, пришлось показать. Их давнишняя приятельница, тоже гидрогеолог мировой известности, просила прислать ей в Москву, срочно, работы по обводнению территорий в зоне канала Иртыш — Караганда и все то, что у него сохранилось со времен, когда он был в Туркмении, на строительстве самой первой очереди Каракумского канала, от Амударьи до Мургаба. Нужно, очень. Для второго издания многотомной «Гидрогеологии». И заранее благодарна. Привет Валентине Григорьевне. Пусть тряхнет стариной и поможет ему, если он занят. Неужели же она — не знала?! А-а… Пишет, только что вернулась с Байкала. Три месяца была напрочь оторвана, слава богу, от всякой цивилизации. И даже современных дикарей повидала — они не могут взять в толк, почему это столько хлопот с каким-то озером.

С письмом в руках Валентина Григорьевна без слез — слез уже не было — продолжала сидеть в кресле у журнального столика в большой комнате.

— Вот… Кто-то помнит, а кто-то… Сколько… Сколько он сделал для Средней Азии! А никто почти не откликнулся. Будто и не было человека. Не было никакого Нестерова…

— Был, мама. Помнят, откликнулись, — сказала Валя и принесла пачку листков с наклеенными машинописными полосками.

Они жили в эти дни вдвоем. Глеб улетел после похорон домой — предстояли досъемки, и надо было забрать весь отснятый материал. На этот его фильм — еще при жизни Юрия Константиновича — возлагались самые радужные надежды: если получится, легче будет добиваться, чтобы Глеба перевели в Алма-Ату. Теперь же переезд не связывался с творческим успехом или неуспехом — Валентину Григорьевну нельзя было предоставлять ее одиночеству, и Валя взяла отпуск за свой счет в редакции областного радио, куда ее направили сразу после журфака, семь лет назад. Каждый вечер она звонила Глебу — скоро ли он и как он там, хоть и с помощью друзей, управляется с малышом, трехлетним Николкой. Николка брал трубку и спрашивал, когда мама придет, он думал, что она звонит, как обычно, с работы.