Алексей Белослюдов – В поисках Беловодья (страница 30)
Но если киргиз был привычен ко всем внешним трудностям пути, то молодым казакам приходилось преодолевать их сжав зубы.
Они не ленились, но и не любили труда. Их нельзя было назвать изнеженными, но такой подвиг был тяжел для них. Они жили в краю, где батрацкий труд слишком дешев. Они выросли в семьях, где джетаки заменяли рабов.
Пеленки маленького Тита стирал Уйба. Двухлетнему казачонку он заменял седло и лошадь, таская его на плечах верст за шесть в поле. Его будили, чтобы поносить на руках проснувшегося ребенка. С тех пор, как мальчик выучился говорить, киргизом стал распоряжаться еще один господин, самый требовательный. Он не шел, разумеется, в счет остальных хозяев и висел камнем, незамолимым грехом на душе батрака. С такими ношами люди бросаются в омута.
Но киргизы были выносливы и беззлобны. В пропахших ладаном избах они заменяли рабочих и пахарей, нянек и батраков. Религиозный казак презирал всякого иноверца; для него он не был человеком с правом на боль и усталость. У киргиза было другое лицо, другой язык, другая вера — значит он не был «подобен господу».
Перекрестясь, можно было работать на нем как на лошади; благословясь, можно было гнать его как собаку. Отвернув глаза от иконы, можно было обмануть и обсчитать его как неверного.
И все это делалось. Тит вспомнил теперь, как черными мухами ползли капли крови по лицу Уйбы, когда отец проломил ему голову сердечником за неподмазанное колесо. Он не забыл, как дважды уходил от жестоких хозяев киргиз и вновь возвращался осенью, голодный, избитый и оборванный как блудливый пес. Он жил в землянке, похожей на конуру, и ему запрещалось переступать порог избы, чтобы не опоганить в ней воздуха.
Выросши с таким слугою и меж таких же, как он сам, сверстников, откуда же было быть Титу привычным к ходьбе, голоду, жажде, зною и дорожному труду?
Двух взрослых хозяев теперь уже не мог обслужить один слуга, переставший к тому же считать себя батраком в тот же час, как только сел он в седло впереди каравана. Он был добродушен, но, жалея то одного, то другого, глядя, как Тит обмывал сожженные ноги, стертые и не заживающие раны, он и мог только ласково говорить:
— Вот уже скоро будет Ишим… Там вверх по нему будут русские поселки, мы добудем коней и пойдем дальше легко, как на праздник. Скоро, скоро, Тит!
В действительности же русские поселки встретились гораздо раньше, чем ожидал Уйба.
Степь в этих краях беспрерывно меняла свой вид. Переселенцы из России прибывали с каждым годом все больше и дольше. Новых земель, годных для земледелия, уже не хватало. Поселенцы подолгу бесплодно бродили от поселка к поселку в поисках пристанища. Их нигде не принимали. Идти дальше не хватало сил. Отчаявшись поселиться законным порядком они располагались самовольными хуторами, где придется.
Поселки с русскими названиями, повторявшими по большей части названия родных русских деревень, подвигались по Ишиму уже вглубь степи. Сосновки, Михайловки, Ключи и Архангельские встречались уже возле Терсаканя. Берега его были зазеленены, как и берега Ишима, вплоть до истоков.
Русское поселение издали Уйба принял за киргизскую зимовку. Вблизи оно оказалось еще более жалким. Глиняные землянки киргизских кстау[20] составили бы счастье русского новосела. Его временное жилище представляло просто шалаш, густо прикрытый соломой, землей и навозом. Возле под открытым небом валялся нехитрый мужицкий инвентарь. Тут же паслись тощие, но пузатые лошади, бродили две-три курицы и грелся на солнце ободранный кот.
Самовольные поля захватывались с излишками. Шалаши строились на широких просторных участках. Но хозяйских сил не хватало, земляные постройки казались могильными насыпями, и вся новая деревня походила на бестолковый раскидистый погост за околицей села.
Впрочем, и вблизи ни с чем иным нельзя было сравнить деревенскую мертвенную тишину и безлюдье, как с кладбищенским запустением. Все невеликое население хозяйствовало на полях, на огородах, в степи. Даже детей и старух не было видно. Только у крайнего шалаша, дальше которого Уйба и не имел намерения двигаться, лежал на камышовой подстилке крестьянин да возле него, с тоской глядя на дорогу, дежурила хмурая девчонка.
Она равнодушно встретила путешественников, указала, где вырыт колодец, как пройти на реку, и даже разрешила расположиться невдалеке от собственного жилища.
— А, да ну-те вас, — лениво отвернулась она от назойливых странников при последнем вопросе, — становитесь, где ладно… Мне-то что? Не видите, помирает человек? Чего пристаете?
Уйба отвел арбу в сторону и назначил место для привала. Отсюда решил он во что бы то ни стало тронуться на лошадях. Не ожидая раздобыться ими очень скоро, он огородил из кошм и повозки нечто в роде юрты. Тит остался возле больного и его хмурой сиделки. Крестьянин в самом деле умирал. Возбуждение, сопровождающее болезнь, уже исчезло. Чувства были подавлены. Он находился в полном сознании, но остался совершенно равнодушным к приезду новых людей и их разговору с девчонкой. Он видел, слышал и мог говорить, но отвечала за него она.
— Все горел, всё горел как печка, — рассказала она Титу, — а теперь видишь вот, стыть стал. Скоро землей покрываться начнет, — добавила она, — до завтра, чай, не дотянет, а?
— Не знаю, — ответил Тит и, несколько удивленный ее равнодушием, спросил: — Да он кто тебе? Чужой, что ли?
Девочка обиделась.
— Отец, чай, не видишь, что ли? — грубо возразила она. — Чтой-то я с чужим сидеть буду? Люди-то все в поле, а я не работаю… Чужой… — передразнила она, — скажет тоже. Кому охота с чужим няньчиться?
Тит смутился. Он не ожидал этакой бойкости от хилой, прочерневшей насквозь, с голоду, грязи и зноя девчонки и с осторожностью стал расспрашивать ее дальше. Она рассказала, что отец только с весны выселился на этот участок. Приехали же они из России зимой и жили до весны, толкаясь по людям и учреждениям в Акмолинске. Без всяких уже вопросов языкастая девчонка объявила, что весь поселок живет впроголодь, работает от зари до зари, но на урожай надежд нет, и всем все равно придется помирать.
— Да, верно, — сказал вдруг отец, — лучше бы нам сидеть дома… А то на, Беловодье! Вот тебе и Беловодье, кузькина мать. Эх, вы!
Он не пошевелился при этих словах, и Тит не заметил никакого оживления на его лице. Он уже находился в том покойном состоянии, которое свидетельствует о близости конца. Только зрачки его неопределенно двигались, отыскивая свет. Зрение потухало первым. Но слышал он еще хорошо, без всякого напряжения.
— Ишь, все забывает, — ласково, как на ребенка, проворчала девочка, — позабыл, что избу спалили, а? Где твой дом, ну?
Крестьянин лежал на ворохе камыша, прикрытом какой-то рванью. В ласковой своей заботливости об отце девочка суетливо стала подправлять овчиновый полушубок в его головах и выбившиеся космы осоки из-под него.
— Мамка-то как умерла, — рассказывала она Титу, — сам пироги печь стал да и спалил полдеревни. Чуть не убили. Только что нас, сирот, пожалели. Что же там оставаться было, только людям на совесть? Да и не подняться бы. Вот и пошли, вишь ты, белые земли искать. На новых местах, говорят, легче…
— А чем легче? — вступился опять отец. — Чем? Как вы без меня будете?
— А дома что ж?
— Дома-то к дяде бы, чай, пошли!
— Нужен он мне! — отрезала девчонка. — Как с тобой, так и без тебя. Хуже, чай, не будет!
— Не будет, знамо, — согласился отец и замолчал продолжая блуждающими зрачками отыскивать свет.
— Мать-то отчего померла? — спросил Тит.
— Подняла чего-то тяжелое, — ответила девочка и вдруг обратилась к отцу: — Пить хочешь, что ли?
Он молчал. С потерею вкуса и обоняния он не чувствовал ни голода, ни жажды. Уже второй день хитрая сиделка, стараясь застать его врасплох, добивалась напрасно от него ответа.
— Ни пьет, ни ест, — сказала она. оглядываясь на Тита, — видишь вот. Как же не умирает? Знамо, умирает.
Тит молча глядел на умирающего и его сиделку. Несколько времени они все молчали. Вдруг крестьянин пробормотал:
— Тучки, что ли, Настя?
— Какие тебе тучки? — сурово отвечала Настя. — Солнце вовсю палит. Не видишь, что ли, уж ничего? — спросила она.
— Не вижу, — признался тот, — темно, вовсе темно, не видать ничего. Думаю, тучки, что ли…
Зрачки бездействовали. Он закрыл ненужные более глаза. Мышцы мало помалу теряли способность повиноваться, и усилия сдвинуть руки на грудь, как подобает умирающему, ни к чему не привели.
— Ведь ему и лет-то всего сорок шесть, — неожиданно сообщила девочка, — можно, чай, вылечиться. Да ведь тут докторов-то нету…
Крестьянин почти уже не слышал. Все тело его вдруг опустилось и вытянулось. Судорожно стиснутые до того руки, поведенные было к груди, теперь распрямились. В то же время черты лица стали резче, нижняя челюсть отвисла, рог открылся. Веки были только опущены, но незакрыты. В щели их светилась роговая оболочка глаза, но зрачки были недвижны и тусклы.
В них не отражалось ничего. Виски впали, нос заострился и подлиннел.
— Вот землей покрываться стал. — указала девчонка. — Мне, как мать умирала, бабка все показывала да объясняла. Знаю. Гляди вот…
В самом деле, лицо умирающего желтело и сквозь прозрачную желтоватость просвечивало синевою. Оно стало как будто бы более продолговатым, вероятно, от подбородка, выдвинувшегося и приподнявшегося вверх со своей тощей бороденкой.