18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Алексей Аверьянов – Теория заговора (страница 3)

18

Канцелярия выждала приличествующую паузу и осторожно вернулась к работе. Стражи заняли посты, писцы — столы, артель приступила к мрамору. Все старательно делали вид, что гроза прошла.

Тишина оказалась хуже грома.

Сначала изменился воздух.

Никто не смог бы сказать, когда именно: у гнева Верховного не было ни запаха, ни цвета, он не значился ни в одной сводке. Он просто рассеивался по небесам, как дым дальнего пожара — огня не видно, а дышать уже другим. Писцы стали переписывать готовые листы по второму разу. Стражи у врат, тысячелетиями смотревшие сквозь проходящих, начали смотреть на них. В столовых для младших чинов сделалось тихо: разговоры сворачивались на полуслове, как улитки от прикосновения.

Затем изменились бумаги.

Поток входящих в запасное хранилище не вырос — он изменил состав, как река меняет воду после дождей в верховьях. Первой пришла папка с распоряжением «об учреждении в пределах проекта постоянного института надзора за исполнением воли Его — с полномочиями сдерживающего и карательного свойства». Ответственный. Исполнители. Срок исполнения — триста лет; по меркам проекта — незамедлительно. Штамп. В архив.

Чтобы подшить её, Исидору пришлось идти в дальний раздел — туда, где хранились карательные мероприятия. Он не заглядывал в те стеллажи ни разу за всю службу: повода не было, раздел стоял мёртвый. Полка оказалась почти пуста. Потоп. Ещё несколько тонких папок. Содом. Исидор постоял перед ней — открывать не стал, содержание помнил по описи, — и поставил новую папку рядом. Раньше это был раздел истории. Теперь это был действующий раздел, и в него поступало пополнение.

Через неделю пришли ещё две бумаги, с разницей в два дня. Первая — докладная о некомплекте: приёмное отделение испрашивало расширения штатов. Вторая — распоряжение по проекту: «обеспечить поступление душ в объёмах, соответствующих потребностям, посредством морового поветрия повышенной производительности». Исидор зарегистрировал обе — они легли на соседние строки одного реестра, потому что реестр был общий. Сопоставлять входящие не входило в его обязанности. Первой бумаге он удивился. После второй до вечера не мог работать — и не смог бы объяснить почему.

В клубе тем временем стало людно.

Клуб делал то, для чего существовал испокон: отогревал свежих, пока не отпустит земное. Веками это был тонкий ручеёк — двое-трое за столетие, приток и отток. Теперь ручеёк набух. Новенькие приходили по двое за вечер, и все с одинаковыми глазами.

— Слегли всей улицей, — рассказывала Мара, сирийка, за пять минут успевшая спросить о своих у каждого. — Первым сосед, красильщик, потом его дети, потом уже не считали. Хоронить стало некому, и никто не приходил, ни лекарь, ни жрец. А до болезни три года не было караванов, соль кончилась, отец менял посуду на зерно... Вы не встречали моих? Я всех спрашиваю. Мне сказали, тут все встречаются.

Ей объяснили про маршруты перерождений — мягко, как объясняют устройство больницы тому, кто ищет в ней живых. Она кивнула и на следующий вечер спрашивала снова.

— Контингент пошёл... — вполголоса заметил кто-то из старожилов. — Раньше отбирали как-то...

— Раньше и времена были другие, — оборвала Нефтида. Но где-то в глубине, стыдясь

себя, согласились все: свежие были совсем сырые. Земля выдавала наверх людей, не успевших пожить.

О своём, небесном, говорили глуше. Перестановки, слияния отделов, переводы без объяснений; в опустевшие столы сажали новых — одних из соседних ведомств, растерянных, других вовсе из жемчуга, не умевших ничего. Марк рассказывал про новое распоряжение по приёмке: трещина трещиной — брак есть брак, — но цвета велено смотреть тщательнее, оттенков прибавилось, люди внизу пошли сложнее. И появился цвет, которого раньше не было: коричневый. Инструкция по нему пришла отдельная — таких, вне зависимости от веса и размера, на перерождение; в отвал только совсем расколотых.

— Я думаю, это из нового ведомства, — сказал Марк, понизив голос. — Которое внизу учредили. Оттуда идут — и их велено возвращать в оборот. Кадровый резерв.

— Рук всё равно не хватает, — вздохнул Вэнь. — Просить, что ли, у начальства ещё пару. Или две пары. Говорят, у Верховного их...

— Вэнь, — сказал Исидор. Тихо, но так, что все обернулись: Исидор никогда никого не перебивал. — Не сейчас. Не такие времена.

Вэнь посмотрел на него, хотел отшутиться — и не стал. Времена действительно были не такие.

Смотрителя первой галереи взяли в присутственный час, посреди коридора канцелярии, при десятках свидетелей — и, как Исидор понял позже, свидетели были не помехой, а целью. Четверо из ведомства, которого никто не знал по имени, взяли его буднично и жестоко, как берут мешок с зерном: не глядя в лицо. Смотритель успел сказать «позвольте, я лишь...» — и больше не успел ничего. Его повели, и он вдруг обвис у них в руках, разом, как одежда, с которой сняли хозяина, и волочился ногами по мрамору, и все стояли вдоль стен и смотрели, и никто не смотрел.

Исидор стоял у своего окошка выдачи. В какой-то момент он отступил на полшага и прислонился к стене — стена оказалась холодной, и сквозь холод он понял, что вспотел. Впервые за всю небесную жизнь. Он не знал, что здесь так умеют.

Звук он запомнил лучше, чем картинку: шорох. Мягкий, длинный шорох подошв по камню, отчётливый в коридорной тишине. Внизу он слышал такое. Так шуршали мешки, которые волокли к воде в год, когда в Александрии меняли власть.

Вечером он долго тёр себя в келье — плечи, руки, шею, — словно ужас был краской и мог сойти. Ужас не сходил; он впитался куда-то глубже кожи. А из глубины навстречу поднималось то, что Исидор считал утопленным вместе с прошлой жизнью. Мешки тогда тоже всплывали — если стражники жалели камней, мешки всплывали, и их отталкивали баграми, и они всплывали снова, ниже по течению, у самых причалов. Он тёр кожу и отталкивал, тёр и отталкивал, и уже не разбирал, что именно всплывает у причалов его памяти — мешки, воспоминания о мешках или воспоминания, зашитые в мешки, — багор работал, вода была тёмная, краска не сходила.

Ночь наверху была условной — просто время, когда полагалось не работать, — но никогда ещё она не тянулась так долго. Исидор ворочался. Голова болела — боли наверху не предусмотрено, он знал это твёрдо, и она болела. Скрипело — не то внезапно ставшая жёсткой кровать, не то простыня, не то это был вовсе не скрип, а шорох, тот самый, подошвами по мрамору, и он переворачивался на другой бок, чтобы лечь от шороха спиной.

Он не хотел думать. Но многовековой опыт любимого ремесла работал сам, без спроса: где-то внутри, в самом тайном из архивов, невидимый архивариус сортировал факты по полкам, подшивал, ставил штампы. Бумажный след начинается с памятной книжки секретаря — раньше неё не было ни одного документа, одни слова. Слова не подшивают. Штамп. Но Смотрителей взяли обоих — и первой галереи, и... — значит, спустились ниже бумаг. Значит, читают не записки. Память. Штамп. А в чьей-то памяти — зал, золотые петли, стулья из позапрошлой коллекции и архивариус, который сказал: так пусть сходит посмотрит. Штамп. Подшито. Дело растёт.

И там, в том деле, жил второй Исидор. Тот, что значился в протоколах — если протоколы существовали; в чьей-то вытрясенной на допросе памяти — если допросы велись. Настоящий Исидор лежал в келье и не знал ничего. Второй жил насыщенно: его называли, описывали, вспоминали, его вина прирастала с каждым допросом, которого, возможно, не было. К утру второй Исидор стал почти осязаемым — казалось, ляг он в келье, и простыня примет форму его тела.

Исидор резко открыл глаза. Понял: ему нужен отдых. Отпуск. От слова «отпуск» по телу разлилось тепло, и он держался за это тепло до самого рассвета, старательно не вспоминая, что отпуск штатным расписанием не предусмотрен.

Утром он умылся, и безумие смылось — как смывалось потом каждое утро. Он даже нашёл в себе силы пойти в галереи: не смотреть вниз, просто увидеть знакомое лицо. Смотритель третьей галереи всегда сидел с краю, у прохода.

С краю, у прохода, сидел Смотритель третьей галереи.

— Прошу прощения, — сказал Исидор. — Я искал... вы недавно назначены?

— Приступил на этой неделе, — сказал Смотритель третьей галереи. — Прежний переведён на усиление дальних проектов.

— Он был... мы с ним беседовали иногда. О постановке.

— О наблюдаемом объекте, — вежливо поправил Смотритель. — Я веду третий сектор: фиксация отклонений, суточные сводки. Если желаете справку о конкретных особях, подайте запрос установленным порядком.

— Особях, — повторил Исидор.

— Ну не труппой же их называть, — Смотритель позволил себе тень улыбки, показывая, что осведомлён о слабостях предшественника. — Наблюдение есть наблюдение. Привязанность искажает отчётность.

Он кивнул — вежливо, как кивают незнакомым, — и отвернулся к проёму, за которым шла, ни о чём не подозревая, земля. Та же должность. То же кресло. Обращаться больше было не к кому: должность на месте, а существа нет, и спросить, куда деваются существа, если должности на месте, было некому и незачем.

Исидор шёл домой мимо открытых дверей и анфилад. Ноги слушались, но никак не хотели подниматься; откуда-то взялся камешек в сандалии и натирал — пришлось прислониться к колонне, разуться, вытряхнуть. Камешка не было. Мимо шли ангелы, он вежливо кивал и улыбался, но глаза под полуопущенными веками делали своё: всё расплывалось, тускнело, перечёркивалось тонкими нитями, которые плавали в воздухе, как паутина, — и никто, кроме него, этих нитей не замечал. Хотелось кричать — не слова, просто звуки, те, что распирали грудь. Хотелось выцарапать их оттуда и швырнуть в первое попавшееся безмятежное лицо. Исидор закрыл глаза и почувствовал, как пальцы впиваются в грудь, продавливаются сквозь большую грудную мышцу к малой, к самому...