Александра Шалашова – Камни поют (страница 3)
Ну что же ты, а.
Крепкий.
Наверное, так легче будет – если вначале свеситься вниз, да, сильно-сильно, вот так.
Кружится голова. Может быть, и зря не застеклили – сейчас бы оставил записку, что хочу окна помыть; вот бы и вышло. Мыл, наклонился неловко. Тут движения одного достаточно, в самый раз будет.
Никогда не мыл окон, разве только смотрел, как мама –
Как мама мыла раму, и чем закончилось?
Нелепо. Никто не пишет в записке, что собирается мыть окна, Маша сразу поймет. А Женька, может быть, даже и не приедет. В трубку посочувствует. И ей подружки скажут – у тебя умер отец, так рано, ну надо же, несчастный случай, грустно-то как. И ни слезинки.
Может быть, неправильно представляю.
И когда я тушу свою переваливаю через перила балкона, понимаю, что совсем не задержусь, не повисну на руках, что так мне и надо, – в квартиру заходит Маша и пакет шелестит в ее руках.
Я не могу писать, продолжаю проговаривать про себя то, что могло быть продолжением записки, и это не простипростипрости:
Правда, говорит Маша и плачет надо мной.
1979
Лешка, там к тебе дядька пришел, сказали, выкрикнули с завистью.
– Не х тебе, – поправляет Наташка, нянечка, – не тока ж к Лиешке пришли, а и ко всем. Он-то завсехда говорит, что ко всем.
– Да ну его. Видать же, что этот, как его, бля, дядечка-то только Леху любит. Сладкое таскает, как девке.
– Какое еще вам
Пацаны переглядываются, ржут, Наташка вздыхает: чехо ржете, охлоеды, сами над собою, да? А дядьку ждал, думал, заберет, каждую субботу думал, что заберет. И с каждой неделей пацаны все меньше смеялись, все меньше завидовали, даже сочувствовали немного по-своему, понимая, что уже никогда.
Кто тебя заберет, Лешка-Лысый, кто? Ты ж гонорейный, вот ты кто.
Гонорейным стал из-за этих прыщиков возле рта и на руках, но только они получаются,
И ведь только в тринадцать лет
Простая вроде молитва, а не запомнишь – и отчего-то непременно нужно было странно коверкать имя, переставлять ударение, иначе не подействует. Если
Так-то бы мог, ну если надо. Просто все никак не могу спросить – надо ли непременно вслух? Потому что если вслух, то не выйдет. Нас в спальне шестнадцать парней, и если ты что-то такое забормочешь – с койки скинут, по сопатке врежут, мочой обольют. У нас было, они могут. Не со мной, с другим пареньком, новеньким, что помладше. Но только после того случая я не стал бояться, а решил,
В мае в интернат пришли люди из Дома пионеров, рассказывали про кружки, кукольный театр, танцы, авиамоделирование. Они прямо с куклами заявились, такими размалеванными и смешными, но хорошими, а ребята поскучали над ними, попереглядывались, пальчиками потыкали, одну даже сломали. Вот директриса выла! А они, эти, из Дома пионеров которые, ничего, стерпели.
Картинки показывали, приглашали. Те, кому четырнадцать уже исполнилось, могли и сами ходить на кружки, вот и решили звать. Воспитатели встали за нами, руки на груди сложили, а больше никого не было, ни учителей, ни нянечки, ни повара, – поэтому Наташка, например, не сразу увидела тогда Алексея Георгиевича, поэтому долго повторяла, что он, может, меня заберет. Она думала, что он взрослый, а он – взрослый, конечно, но неправильный взрослый.
Он сказал, что тоже не знает, как называется зверек, но мы можем попробовать найти.
Я инструктор по туризму, сказал он воспитателям.
Будем ходить по долам, по горам.
Как же не знаешь, как называется зверек? Раз инструктор по туризму. Непременно должен знать. Но я не обиделся, задумался. Может, самому нужно узнать. Может, судьба мне найти такого юркого злого зверька.
А вот тот человек, который про этих животных рассказывает и знает, – кажется, уже всех нашел, даже дальневосточного журавля. Вот он стоит, а за ним кто-то поднимается, что-то происходит, шелестит сухая трава. И голос его вкрадчивый, парни ржут, а мне нравится. Так вот, когда Алексей Георгиевич впервые пришел, он мне на этого из передачи похожим показался. Не лицом, не голосом. Другим, неуловимым.
Подмигнул нам, а показалось – мне. По долам, по горам. Разве отпустят? А потом началось: Лиешка, тут к тебе дядька пришел, давай вылезай. И не сообразил ведь сразу, что он тоже – Леша, раз Алексей Георгиевич; наверное, потому, что на самом деле не Леша никакой, его так никогда не звали, а сам не представлялся. Только в первый раз, среди всех стоя в большой комнате перед выключенным телевизором и диванами, на которых расселись мы, – и потом, много лет спустя, когда я стал видеть это
– Ждешь дядьку-то? Он, ховор’ят, и на ынстурменте играть может. На хитаре, што ль? Ну так пущай играет, тебя это, мож, развеселит. А то ходишь смурной.
Говорит Наташка. Остальные отсмеялись, отстали.
– Нет, а чего? Не знаю.
– Ничего не знаете, что за народ такой? Бехи, встречай.
– Да ну его.
– Что – да ну? Человек х тиебе ведь пришел, не к кому. Остальные-то сами в этот, как его, в Дом-то пионеров ходют, просто на карты смотреть там, не знаю, костры разжигать учиться. А он к тиебе сам. Когда заберет-то? А?
– Наташ, он не может никого забрать.
– Это почему?
– Не знаю. Но он же не… не папа. Не чей-нибудь папа.
Были мужчины здесь, о которых можно сказать: вот папа пришел, он уже папа, может быть папой. А про тридцатилетнего Лиса, пусть он и старше выглядит, пусть у него борода каштаново-рыжая, – разве скажешь?
– Ние знаю. Так ты будь с ним поласковее, посмиешнее. Знаешь, сейчас-то ребят полно-полниехонько, так што неласковых нихто не возьмиет. Не делай рожу больно-то мрачной, за книжками не прячься, успеешь еще начитаться. Ты и в спальню книги тащишь, я уж видела. Давай, давай, не прячься.
И Наташка шутливо, но сильно так, ухватисто забирает книжку, это «Дети капитана Гранта», от которой все не оторвусь. Но сейчас будет Лис, и нужно быть посмешнее. Лис любит смеяться.
У Лиса рыжеватые волнистые волосы, такие длинные, каких никогда не видел, и потому еще народ смеется – как, такие длинные, да как может быть? Он мужик или баба вообще? Ха-ха. Но ведь на самом деле дураку понятно, что мужик. Взрослый мужик, у него, может, сын как я. Ну ладно, может, немного младше, может, он совсем маленький ребенок. Вдруг становится стыдно об этом думать.
Он потом объяснит, к чему длинные волосы.
Ты знаешь, кто такой Иэн Гиллан, спросит он. Я не знал, конечно, откуда, – но ведь никто не знал, и вообще Лису тоже неоткуда.
Мне приснился человек в длинной светлой рубахе, с длинными темными волосами, он стоял на сцене и пел. То есть наверняка это была сцена – пустое темное пространство, в котором видно только его.
И о чем же он пел, спрошу я.
Он пел о том, что, мол, я хочу сказать только одно: Господи, если есть какой-то способ сделать так, чтобы мне не принимать такие страшные страдания, то найди, пожалуйста, этот способ, ведь я так не хочу умирать. Я горю в огне, я уже не такой, как был вначале, я уже не так уверен. Но если, Господи, все-таки нет такого способа и я все-таки должен умереть, то объясни, почему это должно быть так больно и страшно, можно ли тогда хотя бы сделать так, чтобы не было так больно?