Александр Жолковский – Как это сделано. Темы, приемы, лабиринты сцеплений (страница 78)
Вот уже пятнадцать лет мы, по мере своих сил, пишем смешные и забавные сочинения и своим смехом веселим многих граждан <…> Перелистав страницы истории, мы отыскали весьма забавные факты и смешные сценки <…> Каковые сценки мы также предложим вашему вниманию <…>
То есть я (!) не знаю, может, наш (!) грубый солдатский ум, обстрелянный тяжелой артиллерией на двух войнах, не совсем так понимает тончайшие и нежнейшие поэтические сплетения строчек и чувств. Но мы осмеливаемся приблизительно так думать благодаря некоторому знанию жизни <…>[462]
Такое «мы», то есть особое риторическое «я», разумеется, уже не инклюзивно, а эксклюзивно (если применительно к 1‐му л. ед. ч. вообще имеет смысл говорить об инклюзивности/эксклюзивности).
9. Но и когда речь ведется в рамках корректно инклюзивного множественного академического «мы», территориальная напряженность готова проявиться в любой момент.
Позволю себе привести характерный обмен мнениями, последовавший за моим докладом по поэтике в байройтском
Институте Иностранных Языков, где немецкие друзья устроили мне, неимущему эмигранту (в первый мой европейский семестр, осенью 1979 г.), лекцию. Лекция изобиловала структурно-семиотической терминологией, и когда дело дошло до вопросов, мистер Филипс [тамошний преподаватель английского], с изысканными до манерности интонациями оксфордского «дона», спросил:
— Do we really need a metalanguage? («Действительно ли нам нужен метаязык?»).
Устав от сомнений в пользе науки еще в России, я обратил на мистера Филипса накопившийся запас иронии, причем постарался облечь ее в «британские» тона.
— Это зависит от того, кто «мы». Если «мы» — рядовые читатели, то метаязык нам ни к чему. Если «мы» — специалисты в области литературы (критики, литературоведы, преподаватели), он может быть полезен, хотя «мы» этого, как правило, не подозреваем. Если же «мы» — теоретики литературы, метаязык совершенно необходим[463].
Стратегия моей отповеди противнику метаязыка состояла в переводе разговора на, вот именно, метауровень, результатом чего было постепенное, но неуклонное выдавливание собеседника из состава «мы», в его устах полемичного, но безусловно инклюзивного, а в моих — де-факто, хотя и не де-юре — безжалостно эксклюзивного.
К академическому «мы» близко еще более размытое, почти безличное общечеловеческое «мы» (которому во французском соответствует
В радуге мы различаем семь цветов; Из геометрии мы знаем, что сумма углов треугольника равна…; Что же мы имеем в результате…?
На противоречии между этим безразмерным «мы» и «мы», контекстуально вполне конкретным и территориально ограниченным, строятся такие комические конфликты, как в следующей записи Ильи Ильфа:
Но не исключено и бесконфликтное соседство и даже слияние двух подобных «мы». Ср. у Пастернака в «Волнах»:
Первое
10. До сих пор речь шла о непропорциональном перевесе «я» в составе «мы». Другой характерный вариант неравномерности участия «я» и «кого-то еще» в субъектности «мы» строится, напротив, на незначительности, если не сугубой формальности вклада «я» по сравнению с решающей ролью некого институционального мы (учреждения/коллектива/государства), с которым «я» себя грамматически отождествляет. Ср.
В 1904 году войну с Японией мы проиграли, но сорок лет спустя взяли реванш; Ну, в том чемпионате мы разгромили и американцев, и канадцев; Мы отстали от передовых стран на 50–100 лет. Мы должны пробежать это расстояние в десять лет. Либо мы сделаем это, либо нас сомнут[466].
Это институциональное «мы» может употребляться как инклюзивно — при обращении к «своим», так и эксклюзивно — в разговоре с «чужими»[467]. Но в любом случае имеет место преимущественно символическое самоотождествление говорящего с «мы», фактическая же принадлежность «я» к этому «мы» не обязательна, — как, например, в случае с «нашей» спортивной командой[468].
Разумеется, и тут есть простор для территориальных игр. Приведу еще один эпизод из собственного опыта:
Преподавая в 1987 году в Констанце, на юге Германии, я <…> жил в загородном доме отсутствовавшей коллеги и ездил в университет на ее машине. В первый же день я пришел в ужас от настырности немецких водителей. Этими впечатлениями я поделился с коллегами по кафедре.
— Наверно, — сказал я <…> — я чего-то недопонимаю? Может, статистика катастроф не такая плохая?
— Статистика ужасная, — раздался хор голосов.
— Тогда в чем же дело? Или у вас агрессия в крови, и вам кажется, что вы на танке? Так все равно войну-то выиграли мы!
— Вы? А кто «вы»?
Вопрос был поставлен грамотно. Все-таки передо мной сидели не какие-то вообще «фрицы», а слависты, филологи, семиотики. Я нашелся:
— Кто «мы»? Мы — русские, мы — американцы и мы — евреи!
<… Мой> ответ был подготовлен давним осознанием того, что из России я уехал по еврейской линии, в Америке воспринимаюсь как русский, а в Европе схожу за американца[469].
С точки зрения рассматриваемой здесь проблематики, мой риторический маневр состоял в нахальном овеществлении моей сугубо символической причастности к судьбам сразу трех великих наций. Действительно, я лично не пострадал от Холокоста, не воевал на фронтах Второй мировой и к победе над нацизмом имел лишь самое отдаленное отношение.
Совмещение в одном тексте коллективного «мы» с «мы» институциональным, да к тому же еще и с безосновательным выпячиванием символического «я», доведено до комизма в песне Визбора «Рассказ технолога Петухова о встрече с делегатом форума» (1964)[470]:
Заметим, что первое
Силовая диспропорция между институциональным «мы» и его рядовым членом «я» может быть и не столь масштабной.
Так, чем скромнее численность «мы», тем значительнее, при определенных прочих условиях, роль «я». Например, надпись
Впрочем, и в случае мощного институционального «мы» роль «я» может оставаться полноценной и даже ведущей, по-своему нейтрализуя различие между институциональностью и простой коллективностью. Ср.