Александр Жолковский – Как это сделано. Темы, приемы, лабиринты сцеплений (страница 46)
2. Но к эзоповскому письму литературная оригинальность Искандера не сводится. Его проза — своеобразный театр мимики и жеста[284]. Его персонажи все время разыгрывают друг перед другом сценические этюды. Часто — молча, принимая красноречивые позы и строя разнообразные мины. А когда говорят, то говорят не столько то, что думают, сколько то, что заставило бы собеседника прийти к желанному для говорящего выводу. И собеседник напряженно вчитывается в разыгрываемые перед ним пантомимы и декламируемые монологи. Текст насыщается лексикой актерства («желая показать», «делая вид», «как бы», «казалось»…) и зрительского истолкования («следил», «замечал», «догадка», «понял»…).
Читая Искандера, мы погружаемся в мир напряженного семиотического взаимодействия; ср.
Тата молча посмотрела вслед уходящему сыну, потом взглянула на его жену и сделала ей многозначительный кивок. Невестка немедленно ответила кивком: сигнал принят. Тогда Тата сделала еще один кивок, на который невесточка ответила радостным кивком <…>. Мой прикидочный анализ кивков в их временной последовательности дал такую расшифровку: приготовь постель… поставь у изголовья тазик… («Табу»)[285].
В этом отношении (как и в некоторых других) Искандер является продолжателем Толстого, ср.
Князь Андрей наклонил голову в знак того, что понял с первых слов не только то, что было сказано, но и то, что желал бы сказать ему Кутузов («Война и мир»; I. 2. 13).
Камердинер, придерживая пальцем склянку, брызгал одеколоном на выхоленное лицо императора [Наполеона] с таким выражением, которое говорило, что он один мог знать, сколько и куда надо брызнуть одеколону («Война и мир»; III. 2. 26).
У Искандера этот театр искусных притворств и дешифровок занимает центральное место. Корнями он уходит в воспроизводимую им с любовной иронией традиционную абхазскую культуру. Причем такие театральные сценки часто разыгрываются в ходе борьбы отстаивающего себя подчиненного с пытающейся подавить его властной фигурой (так в «Летним днем» и в «Пирах Валтасара»[286]). И на местный колорит часто накладываются подсоветская конспиративность, оттепельная игра с официальными установками и их эзоповский подрыв.
3. Оба приема — эзоповское письмо и театральность — очень эффектны. В прозе Искандера все время происходит словесная или парасловесная игра, персонажи ведут себя творчески, лицедействуют, что-то выдумывают, инсценируют, режиссируют — и с переменным успехом читают/интерпретируют друг друга. Поистине, его мир — театр, люди — актеры.
Эту «театральную» технику я подробно рассмотрел в упомянутых работах (про «Рассказ о море», «Богатого портного», «Пиры Валтасара» и «Летним днем») — рассмотрел так, как если бы это был уникальный искандеровский прием, ну разве что замеченный им у любимого Толстого и развитый по-своему.
На самом деле, такой фокус на «творческой, актерской, авторской активности персонажей» — одна из литературных универсалий. Авторы вообще любят писать об авторстве и использовать персонажей-трикстеров, помогающих им двигать сюжет; драматурги устраивают театр в театре; кинорежиссеры — снимают фильмы о съемках фильмов; поэты — предаются метапоэтическим медитациям[287].
Вот Фет идет к любимой — с чем? С тем, чтобы что-то
А в чем дело в «Тамани» Лермонтова? Печорин ухаживает за ундиной по схеме романтического сюжета о покорении экзотической барышни, а та прочитывает его как офицера-преследователя контрабандистов.
В чем сюжет «Выстрела»? В том, что Сильвио шесть лет готовит и наконец инсценирует мстительную моральную экзекуцию графа.
А его подражатель, герой «Кроткой», режиссирует всю свою жизнь с молодой женой так, чтобы добиться ее уважения (безуспешно).
Почему рассказ Бунина называется «Легкое дыхание»? Потому что в конце концов оказывается, что вся жизнь героини была продиктована фразой из книги об идеальной женщине, которая дышит именно так.
Гамлет, принц с литературными претензиями, в прошлом актер, ставит целую пьесу в пьесе — «Мышеловку».
4. Про Гамлета это всем известно. А вот за что Дездемона полюбила Отелло (и он ее)? Тоже вроде все знают:
Вчитаемся в его ответ (своего рода показание на суде), выделяя жирным шрифтом все, что касается «колдовства», «говорения» и «слушания», поскольку оказывается, что дело именно в «словесной магии», то есть в «искусстве слова» (= мастерстве Отелло-рассказчика) и слушательской (= читательской) отзывчивости Дездемоны.
Впрочем, начинает Отелло, как всякий опытный оратор, с «отказного движения» (термин Мейерхольда и Эйзенштейна) — с фигуры скромности: уверений в полной безыскусности своих речей:
Я груб в речах; к кудрявым фразам мира Нет у меня способности большой <…> Изо всего, что в мире происходит, Я говорить умею лишь о войнах, Сражениях; вот почему теперь, Здесь говоря за самого себя, Едва ли я сумею скрасить дело. Но пусть и так: я, с вашего согласья, Все ж расскажу вам, прямо, без прикрас Весь ход любви моей…
Лишь заранее отклонив таким образом обвинения в каком-либо лукавстве, возвращается он к поставленному перед ним вопросу о «чарах»:
…скажу, какими Снадобьями и чарами, каким Шептанием и колдовством всесильным <…> Привлек к себе я дочь его <…>, —
и переходит — сначала издалека — к ответу:
Ее отец любил меня и часто Звал в дом к себе. Он заставлял меня Рассказывать историю всей жизни, Год за год — все сражения, осады И случаи, пережитые мной. Я рассказал все это, начиная От детских дней до самого мгновенья, Когда меня он слышать пожелал. Я говорил о всех моих несчастьях <…> Как взят был в плен врагом жестокосердым И продан в рабство <…> Говорил я Ему о том, что мне встречать случалось Во время странствий <…> О каннибалах, что едят друг друга, О племени антропофагов злых И людях, у которых плечи выше, Чем головы…
Издалека — потому что повествование предстает как заказываемое «объективно» — чуть ли не вопреки желанию Отелло — самим дожем (
Но вот к слушанию подключается Дездемона, готовая ради этого отказаться от других своих занятий:
Рассказам этим всем С участием внимала Дездемона, И каждый раз, как только отзывали Домашние дела ее от нас, Она скорей старалась их окончить, И снова шла, и жадно в речь мою Впивалася…
Отелло замечает ее интерес и,
…Все это я заметил И, улучив удобный час, искусно Сумел у ней из сердца вырвать просьбу Пересказать подробно ей все то, Что слышать ей до этих пор без связи, Урывками одними привелось. И начал я рассказ мой, и не раз В ее глазах с восторгом видел слезы, Когда я ей повествовал о страшных Несчастиях из юности моей. Окончил я — и целым миром вздохов Она меня за труд мой наградила, И мне клялась, что это странно, чудно <…> Что лучше уж желала бы она <…> Чтоб Бог ее такою сотворил, Как я…
На следующем витке Дездемона и сама выступает в творческой — повествовательско-актерской — роли. Отстраненно, как бы под маской, она заговаривает о готовности полюбить любого автора/исполнителя текстов, подобных рассказам Отелло:
…потом меня благодарила, Прибавивши, что, если у меня Есть друг, в нее влюбленный, — пусть он только Расскажет ей такое ж о себе — И влюбится она в него.
Тут последний барьер падает, герои, наконец, признаются друг другу в любви и резюмируется разгадка «любовной магии»:
…При этом Намеке я любовь мою открыл. Она меня за муки полюбила, А я ее — за состраданье к ним. Вот чары все, к которым прибегал я. Она идет — спросите у нее.
Добавим, что и нам, зрителям, предлагаются не сами сцены, в которых Отелло очаровывает Дездемону своими рассказами, а рассказ Отелло о таком воздействии его рассказов! Металитературность в квадрате, если не в кубе!
5. После этого длинного теоретического вступления с примерами из русской и мировой классики присмотримся к образцово эзоповскому тексту Искандера — рассказу «Запретный плод». В нем юный герой (= автор-рассказчик в детстве) из мелких чувств доносит отцу-мусульманину на свою сестренку, оскоромившуюся свининой, и отец сурово наказывает его за предательство.
Прозрачный эзоповский смысл рассказа — осуждение советского идеологического доносительства, и в глаза бросаются параллели с «Летним днем», где в центре внимания та же проблема: стучать или не стучать? Сходна и общая эзоповская стратегия: в «Летним днем» советская ситуация перекрашена под тоже тоталитарную, нацистскую, в «Запретном плоде» — под религиозную, мусульманскую. Еще одно сходство — фигура главного героя, человека с творческими, словесническими наклонностями. Сходство не случайное, потому что «словесный» мотив принципиально родственен эзоповскому: ведь суть эзоповства, да и актерства, состоит именно в мастерском обращении со словом, позволяющем одновременно и скрыть, и высказать свои запретные мысли.