Александр Юдин – Журнал «Парус» №77, 2019 г. (страница 14)
Осмотрелся дядя Миша и нанялся пасти хозяйский общественный скот. Вот тогда-то я его и увидел в первый раз. Сильно удивил его добродушный вид и еще его лошадь, как раз под стать ему: то ли киргизской, то ли калмыцкой породы, совсем не похожая на здешних дончаков. Наша двухлетняя кобылка Анита – тонконогая, хорошо сложенная, с правильным окрасом (сама карая, а на ногах черные чулочки) – была просто великаншей по сравнению с низкорослой, горбоносой лошадкой.
Уже вечер. Быстро темнеет. Мы садимся на возвышенном берегу, на жухлую от утренних морозцев траву, на толстый ковер потемневших, шуршащих и сладко пахнущих ольховых листьев. Перед нами высокой стеной стоит ольшаник, а там, внизу, струится, петляя между стройными стволами, студеная, по-осеннему прозрачная вода, ручей-речка. Деревья раскачиваются, голые ветви гнутся и грозят своими длинными перстами-ветвями. Ветер, путаясь в ветвях, свищет, раскачивает темные мокрые стволы и обессиленно шуршит внизу опавшей листвой.
– Дядь Миш, ну что, лошадь не нашел?
– Нет. Где ж я ее найду? Была бы машина, мотоцикл… Знал он, у кого красть. Ни родственников у меня, ни транспорта. Были бы колеса – я бы всё объездил, обязательно нашел бы. А так…
Он машет рукой, достает из-за пазухи кисет и сложенную прямоугольником газету, медленно крутит самокрутку. Казалось бы, такими заскорузлыми пальцами невозможно скрутить из обрывка газеты «козью ножку», но вот он уже утрамбовывает палочкой самосад, пускает облако дыма, кашляет.
– Сашка ее украл, больше некому. Всё грозил: «Сведу коня, чтоб цену не сбивал», – он-то по двадцать пять рублев брал за пастьбу, а мне-то зачем такие деньги? Я же не из-за денег нанимаюсь, а из уважения к человеку. Мне и пятнадцати рублей много.
Он снова затягивается. В самокрутке трещит, вспыхивает огонек, дядя Миша опять сухо кашляет.
– Говорил – сведу. И свел.
– Что делать-то будешь?
– Не знаю… Дома вот и то нужно сделать, и это. Забор надо бы починить, дверь в коровнике оторвалась. Взял топор, два раза стукнул. И тут слышу: за забором кобыла тихонечко ржет, ногами перебирает да удилами звенит. Я – бегом! Нет, примерещилось… Так и забросил топор.
Он умолкает, кашляет.
– Ночью – хуже. Закроешь глаза и тут же ее видишь. Столько лет с нею, эх!.. Вот всю ночь и бродишь по комнате, дымишь. Старуха ругается, а мне всё глаза ее мерещатся. Она умная, добрая. Спасибо, хоть жеребенок убег. Пришел-то мокрый – видать, реку переплывал. Подрастет, снова пасти буду, а пока в совхоз пойду…
– Дядь Миш, а Сашка говорит: «Что ж я бы сводил коня, человек им живет!»
Старый пастух машет рукой, аккуратно вдавливает окурок в землю, долго и надсадно кашляет. В глазах его дрожат слезы. Встает, пряча глаза, глядя куда-то вниз, жмет на прощанье руку, передает привет моим родителям и медленно уходит в сгущающиеся сумерки.
Ветер по-звериному рычит, прижимает черные к ночи, мрачные тучи к земле, гнет камыш, в вышине расшвыривает кричащих «га-га-га» диких гусей, зазевавшихся где-то на севере и летящих теперь даже по ночам, бьет ледяными струями по моему лицу. Холодно, тоскливо и пусто. Одинокая несуразная фигура дяди Миши почти исчезает в сумерках. Вдруг он останавливается, резко срывает с головы треух и, повернувшись в сторону п
…Спустя пять лет в такой же непогожий ноябрьский день случилось нам с отцом поехать в п
– А где же теперь дядя Миша живет?
– Да он умер. А старушку родственники забрали.
– Когда же он умер?
– Давно уж. Он в совхозе боронки весной ремонтировал, а потом… Весной вроде и умер.
Всматриваюсь в заброшенное подворье: «Дядя Миша! Дядя Миша!»
Не знаю, какой уж он веры был, да всё равно мне. Не знаю, что говорят и желают казахи в таких случаях, я же просто шепчу: «Царства небесного. Пусть земля будет пухом…»
Ружье
Холодно, спокойно и всё же хищно ствол с маленькой «пипкой» – мушкой одноствольной бескурковки шестнадцатого калибра – настигал двух взлетевших и заполошно крякающих уточек. Поймав черным бездонным зрачком большую утку, остановился, потом решительно продвинулся чуть вверх и вперед и, с упреждением почти на корпус птицы, изрыгнул огонь.
Ружье дернулось, одобрительно толкнуло охотника в плечо: «С осени не стрелял, а рука у тебя не дрогнула, молодец!» Птица, кувыркаясь и ломая камыши, шлепнулась в заросли. Вторая уточка, от страха надрывно крякая, с разворотом забирала выше и улетала к югу.
Ружье, еще немного посмотрев темным глазом вслед улетающей птице, резко дернулось, переломилось и выплюнуло горячую, дымящуюся гильзу. Заботливые руки вложили новый патрон; ружье, проглотив его, довольно щелкнуло, замерло, ожидая улетевшую крякву. «Глупая птица! Сейчас, сделав круг, прилетит. Потому как дурная, никчемная и тупая!»
Со свистом рассекая воздух и не переставая крякать, молодая уточка и вправду подлетала к тому же лиману, заросшему чаканом и камышом.
Ружье азартно поймало черным провалом дула налетающую птицу, яростно ударило хозяина в плечо: «А я что тебе говорило? Я знало, что она вернется!»
Кряква перевернулась, застыла и, мельтеша крыльями, словно бумажная ветряная мельница, упала в лиман, взметнув брызги.
Ружье крепко прижималось к спине хозяина, обнимало его грудь ремнем наискось, доверительно терлось о бедро. И то и дело презрительно стукалось прикладом о глупых птиц, висевших сбоку, в сетке.
Мокрые, с изломанными дробью, взъерошенными перьями, они висели вниз головами, как живые, вздрагивали в такт шагам… две головки… рядом… и на траву падала густая, ярко-алая капля крови… его и ее…
Судовой журнал «Паруса»
Николай СМИРНОВ. Судовой журнал «Паруса». Запись двенадцатая: «Угол отражения»
Черные кустистые брови на худом, длинном, костистом коричневом лице. В шляпе обношенной, с обвисшими полями, в вышедшем из моды, поданном на бедность пиджаке…
Это почтальон Николай Васильевич… Приглядывается, взглядывает на меня то вопросительно, то виновато из своих космических, вселенских глубей… Что надо этому образу от меня? Я сижу, корплю над бумагами: обрастить словесной плотью такой образ разве мне не по силам? Надо рассказывать много и, наверно, – уже как бы
Точно торопя меня, черный живой глаз почтальона взблескивает из своего глубокого впадалища. Светится плотнее бурая кожа, морщины стягивают ее по щекам и у рта… Браво он ходил по городу, подмечал непорядки – от его имени завотделом писем организовывал критические заметки в районной газете. А говорил он малограмотно, косноязычно, но с напором, характерным для недалеких людей. У него тоже была «заячья губа», глаз один уводило в сторону, и он по-лошадиному косил лицом на собеседника, другой глаз – смотрел в упор. И вот что теперь меня удивляет больше всего – зачем-то он был коммунистом. Скорее всего, приняли по разнарядке. В перестройку он громко выступал на партсобраниях на почте, широко открывая провал рта, такой темный и черный, что, казалось – внутри у него земля.
Не помню, о чем он тогда говорил, тряся лицом, уводя его вбок, вперяясь в нас бессмысленно своим здоровым глазом. Но первый секретарь райкома в заключительном слове раз похвалил его: «Правильно Николай Васильевич сказал!»
А после того, как он вышел на пенсию, у него заболел желудок. Старушки говорили, что это от того, что жена плохо кормила его. Положили в больницу, потом увезли в областной город, сделали операцию. Лицо его еще больше потемнело и похудело, стало треугольным, и еще острее заторчал большой нос. Ходил по привычке по улицам в своей нелепой, обмятой шляпе, гулял неторопливо по тем местам, где недавно еще со строгим, деловым видом в форменной фуражке разносил почту. Ходил, медленно переставляя ноги в старомодных, кем-то пожертвованных клешах. Я спросил его: «Как здоровье?» Он блеснул глазом, махнул рукой: «Через месяц всё – конец!»
И действительно, прошел месяц-другой – Николай Васильевич исчез с улиц и забылся…
И вот теперь только всплыл в загадочном, внутреннем космосе – лицом вплотную к нашему миру. Как почтальон с письмом уже
У меня с годами вырастало любопытство к предметам земного мира, я любил смотреть подолгу на омытые волной камни: в их жилы и зернистые глуби. Яркая глина, кирпич, свежий тес – все эти вещи, источавшие цветное маревко – они сами словно подстерегали меня, слепо следили, безголосо передавали какие-то сведения, немой разговор их был свеж и глуп, и звонок, как у детей. Я любил его подслушивать. Но я не знаю, как перевести его на человеческий язык…