Александр Яковлев – Купание в Красном Коне (страница 4)
А когда мы забежали за какой-то домик с пронзительно-зелеными наличниками, Петрович резко остановился и чуть ли не оттолкнул меня. Мне показалось, что я противна ему. И всю жизнь была противна. Омерзительна и ненавистна.
— Ну, все! — почему-то злобно выдохнул он с облачком пара, улетевшего вверх, к голубым-голубым небесам.
— Все? — спросила я, прислушиваясь к собственному голосу и ничего не слыша.
Петрович стремительно развернулся и побежал, путаясь в полах шинели.
Бежал солдатик с поля боя. Оставив врага смертельно раненным и немилосердно недобитым. Уродливые армейские башмаки копытами грубого животного впивались в снег. Снег жалобно вскрикивал. Так мучителен был этот звук. И так пронзительно-зелены были наличники дома, у которого меня бросили. Бросили впервые в жизни.
Будь я постарше, а это мне еще только предстояло, я бы подумала и сообразила, что этот несчастный солдат Петрович просто голубой или… или вообще никакой. И может быть, сейчас он бежал на свидание с таким же несчастным и лопоухим.
Пока же я со странным чувством оглядывала себя со стороны и ощупывала душу свою. Меня… бросили? И… и что же?
И я побрела по улицам, приходя в себя и начиная с прежней страстью впитывать в себя, присваивать по-воровски и этот снег, и это солнце, и домик поэта Северянина. Черт возьми! Мне всего лишь девятнадцать лет, а меня уже бросили! О, каким опытом я уже обладала! И еще сколько всякого разного предстояло мне испытать. Ведь мне обязательно нужно было стать красивой и знаменитой, любить и расставаться. И при этом — в разных городах и странах! Сколько же на это понадобится сил. Где их взять?
А пока был Череповец. Почему-то именно он. Неважно. И было мне пока девятнадцать.
Пока.
Школьное воспоминание
— И она грит, запомни, грит, день этот памятный. И сама, не вру, ей-богу, купила мне бутылку эту.
Серега с хлопком сдернул пластиковую пробку и приложился к горлышку. По тамбуру электрички поплыл запах дешевого портвейна. Вставной челюстью лязгнула неисправная стальная дверь.
Долговязый малый с ликом раскаявшегося душегуба сначала не верил. А когда поверил, осудил, да тяжко так:
— Как же можно мать-то родную? Иль совсем мозги пропил?
— Во-во, — поддакнул Серега. — И она мне так же грит: запомни, грит, день этот памятный. И сама бутылку-то… Будешь ли?
— Стало быть, в богадельню старушку определяешь? — весело сказал третий попутчик, крепенький старичок с корзиной, постоянно вытиравший лысину платком. — Ай, молодца! Во жисть пошла!
— Так что ж, — разводил руками Серега. — Какие из меня матушке подмога-утешение на старости лет? Вот и порешили мы с ней. По согласию сторон взаимно… И отчего это бывает, что так весело бывает?
Серега даже что-то такое выпляснул. Лихое, как ему казалось. На самом же деле его тщедушное тельце в обтерханном пиджачке лишь жалко передернулось.
— Дела, — сплюнул долговязый малый и затоптал окурок. — Да ты поди врешь, — на всякий случай еще раз усомнился он.
— А ты глянь, глянь на матушку на мою, — не обиделся Серега. — Вон в платочке сидит, вон в синеньком.
Малый еще больше посуровел.
— Стало быть, мать на людей чужих. А сам?
— А сам квартиру пропьеть! — радостно подхватил старичок. — Ай, молодца!
— А и пропью, — куражливо повел плечами Серега. — Чем кому доставаться, лучше пропить. Все одно обманут. Знаем!
Тут он вдруг пригорюнился.
— И отчего это бывает, что вдруг грустно так бывает?
Подумав, продолжил:
— На работу устроюсь, вот чего, — нерешительно проговорил он. — А там и заберу матушку. Выпей со мной, дедок, а?
В окна электрички били лиловые и жирные, как черви, струи дождя.
— Отпил уж я свое, милок. Э-эх, да так ли отпил! — прочувствованно крякнул старичок. — Да только от таких вот напитков — одна срамота в организме. Чистое дело — срамота, — смачно повторил он.
Серега опять приложился к бутылке. Веселей стало, да только ненадолго. Потому что пошли контролеры и стали требовать билеты. А билета у Сереги не было, и он пытался объяснить, что билет у матушки, а у самой матушки билета нет, потому что она пенсионерка, вон в платочке, вон в синеньком. А контролеры сказали, что нечего тут распивать. А Серега спорил: мол, вся Россия гуляет, а ему, что, нельзя?!
— И то, — вмешался старичок, — ну какой у него может быть билет? Он мать в богадельню везет. Какой уж тут билет? Не может у него быть билета.
А день памятный продолжался. Только уже на остановке автобусной. И пока сидели там в ожидании, под грохот ливня по железной крыше, Серега жалобно так попросил:
— Пивка бы, ма…
— Сейчас, дитятко, сейчас, родненький.
Да так под дождем и сходила к палатке, принесла пару бутылочек. Жалко Сереге ее было, промокла вся. Но в автобусе ему ехалось от пива радостно.
Затем долго пришлось брести вдоль какого-то длинного бетонного забора. Забор все не кончался, за шиворот противно текло, а матушка все приговаривала:
— Уж потерпи, сыночка, потерпи. Скоро уже, скоро.
И Серега плелся, машинально переставляя ноги и тупо размышлял: отчего это бывает, что приходится терпеть? Всю жизнь терпеть?
В проходной плюхнулись на скамеечку, отдышались. Появился мужчина в белом халате, доктор должно быть, решил Серега. Это хорошо, уход будет за матушкой.
Развернула старая тряпочку, подала документы-справочки.
— Ну и ладно, — сказал доктор. — Ничего. Все уладится. Прощайтесь, да пойдем.
Мать встала, перекрестила Серегу и сухими губами поцеловала в щеку. Серега прослезился.
— Запомню, — вымолвил отяжелевшим языком, — запомню день этот памятный.
И тут взяли Серегу под белы руки, да крепко взяли, и повели, чуть не понесли. Он не сразу сообразил, а когда сообразил, не стал рваться, а только оглянулся, словно ища защиты.
— Ступай с Богом, — проговорила негромко матушка. — Ступай. Да лечись хорошенько, слушайся.
И вспомнилось вдруг Сереге, как мать провожала его в школу, в первый класс. День тогда стоял солнечный, памятный…
Небольшой шанс
— Дождешься ты у меня, — заверяю я. — Попомни мое слово, дождешься.
— Ну, пойди и сам посмотри, — говорит он. — Что я, обманываю?
Я иду к телефону, отложив газету.
Он, полон возмущения, тащится сзади. Сопит. Ремешки сандалий клацают по паркету.
Я поднимаю телефонную трубку. Гудка там действительно нет. Зато есть щелчки — словно периодически страстно чмокают в ухо. А с утра был гудок.
— Сандалии застегни, — говорю я, опуская трубку. — Бог с ним, переживем этот день без звонков. И не шаркай подошвами, не старик еще, кажется.
Он сгибается над застежками, что-то ворча. Что-то вроде: кажется — креститься надо. Нахватался уже где-то, поросенок.
— Ну? Как же это телефон дошел до жизни такой? Кто ему помог? Прошу высказываться, — открываю я прения.
Ремешок напрочь отказывается пролезать в металлическую блестящую скобочку, куда он уже пролезал раз двести. Спокойно пролезал. Пока не связался с телефоном с трубочкой набекрень.
— Да прямо вот всегда так! — не выдерживает он и топает ногой. — Как нарочно!
— Как назло! — подхватываю я. — И еще: прямо чудеса! Прямо наваждение! Или: вы просто не поверите!
Указательный палец ползет вдоль носа, возвращается обратно.
— Это называется усы и шпага, — комментирую я.
— Какая шпага? — живо интересуется он, грациозно вытирая палец о штанину.
— Доиграешься ты у меня, — говорю я. — Попомни мое слово, дождешься. Доиграешься и достукаешься.
— Пожевать бы чего, — по-мужицки басит он, цитируя меня, но уже со своей интонацией.