реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Яковлев – Купание в Красном Коне (страница 19)

18

— Мясо, между прочим, деликатесное, — сказал он. — Заграница им от импотенции лечится. А нам плевать. Нас эта проблема не волнует».

«Видел я в глазах его отвращение, видел. И потому оценил, что он сумел перебороть его. Или, во всяком случае, смог сделать вид. А когда я приготовил мясо ондатры, он даже набрался мужества отведать кусочек.

Конечно, с первого раза трудно. Еще бы. Но ведь без запаха крови все равно не проживешь! И не тешь себя надеждой.

Вот кстати. Странное дело, но те бабы, с которыми мы знакомились, влюблялись в него. Прямо с ходу. Честное слово. Но и всё. Ложились-то они со мной, так ничего от него и не дождавшись и втайне его ненавидя. Вы скажете — такие вам уж попадались… Возможно. Но он всегда, с упорством маньяка, пытался отыскать в них что-то человеческое. И они этого ждали от него! А потом ненавидели. За это же именно самое. А я с самого начала был убежден, что делать этого, то есть искать, не стоит. По многим причинам. И первая: в них этого нет. Поймите правильно. Я вовсе не утверждаю, что они хуже мужиков. Нет, Боже упаси. Просто они другие. Как с другой планеты. Чужие они нам. Ну как я ондатре. И всё. Но это, как говорится, теория. Но как-то на нас накатило. И мы женились. Бывает. И я отдал семейной жизни, славу богу, только полгода. Хватило на всю оставшуюся жизнь. Сережка же со своей мучается четвертый год. На что надеется? Я не говорил ему, но ясно видел, не слепой, как его — даже язык не поворачивается назвать супругой — посматривала на меня весьма недвусмысленно. Но я твердо знаю — друзей предавать невыгодно. Пусть кого-то и шокирует такая формулировка. А все это я поведал к тому, что без крови, пусть даже она прольется внутри тебя, не проживешь. Не тешь себя пустой надеждой».

«После обеда он развесил шкурки на веревке около печи и стал собирать снасти в рюкзак. Я упросил его взять меня с собой. Не хотелось мне оставаться в доме.

— Что ж, пойдем, — сказал он. — Тут недалеко торфяные карьеры были. Попробуем там. Но уговор: не стонать в пути.

Мы вышли на зады деревни.

Так и есть, кладбище было рядом, в ближнем леске виднелись покосившиеся кресты.

— А где старуха-то лежит? — спросил я.

После секунды удивленной, как мне показалось, задумчивости он сказал:

— А я и не в курсе.

Пять километров, а может и больше, по лесу — это и оказалось „недалеко“. Не скрою, я устал и как-то отупел. Может, и от слишком свежего воздуха. Сашка же гнал как угорелый, на ходу еще успевая читать мне курс лекций по травам, птицам и зверью. А я думал в это время: неужели обязательно взамен на эти знания надо терять ощущение чужой боли? А может, вся штука была в том, что я был все равно вроде дачника, а он — на работе? Но честное слово, я уже не мог и не хотел воспринимать его таким…»

«К вечеру, когда мы вернулись домой, Сережка явно захандрил, за версту было видно. Хоть он ничего и не говорил. А это и был показатель — молчание.

— Хочешь, открой банку шпрот, — предложил я ему.

Потом я вспомнил, что он не взял с собой сигареты, дав зарок не курить в лесу. Я мигом сгонял к деду Семену и разжился у него самосадом.

Сережка немного оживился, покурив, но в целом, как ясно я это видел, дело было гиблое.

И тогда я сказал:

— Еще есть время. Ты поспеешь на последнюю электричку, если напрямки, через лес.

— Заблужусь, — отозвался он машинально и сразу же испуганно посмотрел на меня.

— Провожу. Собирайся, — сказал я.

— А ты? Останешься? Один?

— Конечно. Мне не привыкать. Я так месяцами жил.

— Месяцами… — отозвался он эхом. — Я слабак?

— Да нет, — успокоил я его. — С чего ты взял? Ты просто чужой здесь. Надеюсь, пока чужой. Не все же сразу.

Было совсем темно, когда я возвращался со станции. И тут я ни к селу ни к городу вспомнил, как в совсем еще юношестве он сказал мне однажды: „Представь себе в хрустальной вазе локон любимой девушки. Запах, изящный завиток… Правда, прелесть? И почему так не делают… Ты только представь“. Я представил и тут же сказал ему: „Фу какая гадость!“ Правда. И он еще сам первый засмеялся этому».

Дед

Деду стукнуло девяносто два. Согласитесь, возраст почтенный. Если с умом им пользоваться, можно многого добиться.

Дед добивался.

Он шлялся по комнатам, гремя палкой, мешался у всех под ногами, вспоминал боевое прошлое и время от времени вдруг жалостливо вопрошал:

— А куда бабка-то моя ушла? Когда вернется?

Бабушка преследовала его по пятам и из-за плеча весело подмигивала: не обращайте, дескать, внимания, из ума, дескать, старый выжил. Хотя, собственно, веселого лично для нее ничего тут не наблюдалось. Чего уж тут веселого, если тебя напрочь не замечают?

Деду, конечно, говорили:

— Да вот же бабушка! Вот она!

Дед оглядывался и недоуменно мотал сивой своей, извиняюсь за выражение, башкой.

— Нет, это какая-то другая женщина. А вот куда моя бабка ушла?

Ну, потом всем надоела эта морока и деду просто стали говорить:

— Скоро, скоро придет твоя бабушка.

Даже бабушка говорила:

— Скоро, скоро придет твоя бабушка.

Вот чего дед добился. Но все это ерунда. Как-то за обеденным столом, куда его допускали весьма нечасто из-за неряшливости, он сказал, внимательно пронаблюдав за всеми:

— Эк вы неопрятно живете.

А потом обвел всех еще раз взором, уже снисходительным, и как бы между прочим сказал:

— И вам нет смысла жить лучше.

И добавил:

— Потому что жить лучше будете все равно не вы.

И удалился к себе, победно вбивая конец своей чертовой палки в лакированный паркет!

Вот какой дед. К тому же он в молодости вел очень здоровый образ жизни. Он прямо все уши мне прожужжал о том, как он занимался спортом, не пил, не курил и так далее. Ужасно он порой бывал утомителен.

Но с другой стороны. Возраст его вселял в меня изрядную толику надежды. У меня был корыстный, признаюсь, расчет — попользоваться дедовыми генами. То есть дотянуть и самому до почтенного возраста, а потом уж в свое удовольствие морочить наследникам головы.

А дед таки помер, царство ему небесное, чуток не дотянув до ста.

А потом мне сказали, что дед этот мне не родной. И вообще никакой.

Он и тут всех одурачил, женившись на бабушке, когда я уже существовал вовсю! И появление внука ему не стоило ровным счетом ничего!

Узнав об этом, я жутко расстроился. Причем расстроился не один раз, а два.

Первый раз — из-за генов, которых мне теперь не видать. А второй раз расстроился из-за «зачем сказали?».

Ну не знал бы я, что дед мне не родной… Но хотя бы психологически был настроен на долголетие, черт с ними, с генами! И только, может быть, внезапно и ненадолго был бы удивлен кратковременностью моего существования. Ведь тут никто толком еще не знает, что главное — гены или психология. А мне вот так взяли и ляпнули.

А раньше молчали. Гуманисты…

Дело Пестрого

В начале 80-х нас, студентов Литинститута, в Центральный дом литераторов не пускали. Ни под каким видом. Администрация ЦДЛ подозревала и, думаю, не без оснований, что юный пиит, прозаик ли, ворвавшись в желанные двери, нарушит покой мирно пьющих мэтров. От наших синих студенческих билетов с тиснением золотом «Союз писателей СССР», которыми мы так гордились, непреклонные вахтеры презрительно отмахивались. Редкие счастливчики, проникшие в святая святых, затем небрежным тоном излагали млеющим от зависти сокурсникам о том, что-де выпивали с самим Имярек или подрались с самим другим Имярек. И с одной стороны, ЦДЛ воспринимался как святилище, вход в которое доступен лишь избранным, а с другой — как некое, оставшееся от стародавних времен, заповедное дуэльное пространство, где можно высказать в глаза оппоненту высокую и горькую истину (типа: «Ты — бездарь!») и тут же получить его сатисфакцию (то бишь по морде). Имя ЦДЛ стояло в одном ряду в такими мистически-благоговейно звучащими словами, как Переделкино, Пицунда, Коктебель… И где-то в самом верху, в божественно-небесной вышине золотым нимбом, венчающим литературное мироздание, реяло словосочетание «Нобелевская премия», от которой нас, студентов, отделяло, по нашим же подсчетам, лет эдак пять, ну от силы — семь…

Шанс проверить опасения появился у чиновников от литературы в 1983 году. Грянуло 50-летие свитого А. М. Горьким гнезда для литптенцов. Дата круглая. И при тогдашней любви к юбилеям обойти сей факт не представлялось возможным. Студент забурлил и начал подкапливать денежку. Начальство чесало плешь.

Торжественная часть, неминуемое зло каждого празднества, растянулось надолго. Большой зал ЦДЛ сиял и слепил софитами, бархатом, а также регалиями и лысинами литературных генералов. Юнкера же начали потихоньку просачиваться в Пестрый зал, куда их вынужденно пропускали хмурые и недоумевающие привратники с комсомольско-кагэбэшными физиономиями.

Попавшего впервые в Пестрый юного литератора охватывал трепет. Он не знал куда девать руки и робость. И не только от близости к «бессмертным» или от объема бюстов буфетчиц, величественно возвышавшихся над блюдами с деликатесными бутербродами и фирменными, восхитительными пирожками. Замирал юнец перед надписями на стенах, автографами корифеев. Только тут начинал он постигать, что смысл литературной карьеры — не в создании нетленных текстов, а в том, чтобы оказаться среди избранных. От такого потрясения оправиться было нелегко. И хамея от собственной скованности, студент шел народной тропой — брал штурмом буфет.