Александр Яблонский – Абраша (страница 17)
Чего мне истинно не хватает, так это тебя, твоего папы, Таты – грешно вспомнить, но любил я ее, ее все любили, нельзя было ее не любить, не восхищаться ею, не боготворить ее – твою маму. Не хватает чекушки, которую я выпивал «собственноручно», не хватает паровозика, который я тебе когда-то подарил – ты еще помнишь? Странно, тогда мы нашу жизнь поругивали, подсмеивались над ней, но это было, пожалуй, самое лучшее время, если не считать, конечно, старой настоящей жизни, которую ты знать не мог, да и я застал лишь в раннем детстве.
Ну да ладно. Поворчал, поскулил, как кладбищенский пес на луну. Самое главное: пересылаю тебе письмо от твоего папы. Я его получил от верного человека, который месяц назад освободился. Папа ему доверял, и он производит самое хорошее впечатление – видимо, из старообрядцев или украинской автокефальной. Очень прошу тебя, Кока, мой родной, как прочитаешь, уничтожь и мое, и папино письмо. Береженого и Бог бережет.
Будь здоров, мой мальчик, будь счастлив. Надеюсь, скоро тебя увидеть и обнять. Береги маму, заклинаю, береги ее!
Дорогой Сережа, Батюшка ты мой!
Во-первы́х строках – я в порядке. Валю деревья, как заправский профессионал, научился вялить пойманную рыбу, есть сырую оленину – очень полезная штука – если поймаешь как-нибудь на Арбате или Сретенке оленя, напиши мне, я дам рецепт, как его свежевать, как кровь пустить, как солить. Кровь пустить – великое искусство. По этому поводу вспоминал тебя (я тебя всё время помню, вспоминать не надо!), вернее, наш извечный спор – размышления. Помнишь, беседы о «чае с молоком и колбасе»? Я помню дословно, очень часто проговариваю наши диалоги и за себя, и за тебя, нахожу дополнительные доводы для нас обоих. О чем жалею, так это о том, что не выпивал тогда с тобой рюмку-другую. Нет, я здесь пить не стал, хотя пару раз мне вливали, почти насильно, спирт – тем и спасли: один раз, когда я провалился под лед – слава Господу, в тот день потеплело, и было всего 10 градусов мороза, при 30–35 градусах никакой спирт бы не помог. Другой раз – когда узнал про Тату – ты знаешь: я каялся, и ты простил мне тот грех, ту слабость, которая больше не поразит меня. Если уж раньше не наложил на себя руки, то теперь ничто не достанет меня. Еще пару раз я выпил на проводах: у меня здесь образовалось два близких человека – один из них – московский студент, любитель послушать голоса из-за бугра – ушел в мир иной, другой – тот старик, который передаст тебе это письмо – украинская автокефальная церковь – на свободу. Но всё равно, пить я не приучился, организм не радуется.
Так вот, о колбасе с сыром. В наших диалогах, которые разгораются во мне в любое время – и во время лесоповала, и во время перекуров – я здесь начал курить – хорошо помогает: отгоняет голод и комаров, – и во время шмонов (правду говоря, шмонают нас редко, неохотно и слабосильно: часто ленятся под матрац заглянуть, совсем обленились, сволочи) и во время сна – сплю плохо, вернее засыпаю как убитый, а часа в три проснусь и не уснуть – лежу, думаю, жизнь вспоминаю – знаю, что делать этого нельзя, но не могу себя заставить, хотя и правда: старожилы, то есть те, кто имеют не первую ходку, говорят, что надо обо всем, что на «Большой земле», забыть, не думать о семье, о детях, о жене, а жить только сегодняшним днем – как закосить умело, как пропитаньем лишним разжиться; правда, это относится больше к лагерю, а не к поселению. Так вот о сыре с колбасой (с удовольствием съел бы бутерброд с маслом и сыром, особенно швейцарским!). В том нашем далеком споре я бы на твоем месте привел еще один не убиенный аргумент. Помнишь, в тот день, когда ты подарил Николеньке пожарную машину, разговор зашел о «нелепом», на мой тогда непросвещенный взгляд, Законе «не есть мертвечину». Тогда я, по своей серости, говорил чушь, но как ты – знаток – не обрезал меня, не понимаю. Не об извращенных наклонностях же шла речь, естественно, даже не об удобстве или практической пользе, речь шла об этике, как основе бытия и сознания. Мертвечина это то, что умерло в страданиях. Непричинение боли – основа основ Мишны и Гемары. И что самое поразительное – именно здесь, на краю земли, в Богом забытом селении я познал и не просто познал, а столкнулся в ежедневной практике, в быту с этим Законом – Божьим словом. Ты уж прости меня – пишу коряво – отучился систематизированно излагать свои хаотичные мысли. «Местные» (о «сидельцах» не говорю, это, как правило, интеллигентные люди), понятия не имеющие о самом существовании народа, тысячелетия назад сначала устно – из поколения в поколения – передававшие, а затем, во времена вавилонского полона, записавшие эти Заветы, полученные Авраамом от Господа, – эти люди, слов даже таких не слышавшие, поступают точно так же, как поступали наши прародители в песках Синая четыре тысячи лет тому назад. Точный чистый удар идеально отточенного ножа в сонную артерию и яремную вену вызывают мгновенную и безболезненную смерть и облегчают сцеживание крови. Такой способ обеспечивает библейский завет не употреблять кровь в пищу или питье, но главное – гуманен по отношению и к братьям нашим меньшим, и к нам самим. И удивительно объединение – через тысячелетие – жизненных принципов иудеев и язычников – коренные жители о христианстве знают понаслышке и поклоняются своим малопонятным мне божкам, и еще поразительнее нравы цивилизованного христианского общества: в Европе, в Америке, о России уж не говорю, убивали и убивают и топором, и палкой, и ломом – сам видел, и пулей – куда попало, и руками. Помнишь, может быть, «Джунгли» Синклера – а это почти сегодня – 20-е годы нашего века. Да что Синклер! Ты бывал на наших скотобойнях сегодня, на мясокомбинате, но не только в Питере или Москве, хотя и там кошмар творится, – а на окраине? Такого ужаса я и не представлял. Особенно, когда коров – этих несчастных, глупых, конечно, но добрых, беспомощных кормилиц наших – живых! – представляешь, живых, но обезножевших, то есть, у кого нога сломана, у кого просто сил подняться нет, этих коров, мычащих, нет – кричащих – от ужаса, боли, безысходности, – опрокидывая на спину, – их бульдозерами, знаешь, такими с двумя «зубьями» спереди для подъема груза… Они пытаются вскочить на ноги, они пытаются остаться в живых, они кричат о помощи, а их бульдозерами… Лучше не вспоминать. Один раз видел, потом с сердцем плохо было, даже в медчасть отправили. И это – не только в нашей людоедской стране, это – во всем «цивилизованном» мире.
Четыре тысячи лет назад люди в состоянии дикости, окруженные враждебным миром, непознанными напастями, жгучими песками, гибнущие от болезней, голода, невежества – эти люди были в разы милосерднее, а стало быть, мудрее поколений, живущих на вершине цивилизации.
Так что, приезжай, научу «кошерному» забою оленя (не дай Бог!).
Теперь о главном. О нашей истории, о принципах понимания которой ты так хорошо написал. Вообще, ты стал настоящим философом, а точнее – историофилософом. Жаль, что твои мысли никогда не увидят свет, на нашем веку, во всяком случае.
Итак, по поводу «самозванства» и убиенных родственников.
Впрочем, подожди. Я сейчас схожу отметиться и потом продолжу.
Объяснить, почему она решила стать историком, Ира толком не могла, хотя и честно старалась, особенно отбивая атаки своих родичей. Мама, побушевав пару дней, довольно быстро успокоилась, хотя по инерции бурчала: «тоже, нашла себе безработную профессию. В лучшем случае, будешь нищей училкой в школе». В пылу баталий первых дней, когда Ира заявила, что будет готовиться к поступлению на истфак, а это произошло в середине девятого класса, мама даже стала развивать идею о том, что нет ничего лучше профессии музыканта – с Ириным абсолютным слухом (откуда мама взяла про абсолютный слух, так и осталось загадкой), с подготовкой – почти десять лет платили частным педагогам, – с ее – мамиными связями – здесь брови ЛеоНика взлетели до «самого не могу», – она – Ириша – запросто поступит в музыкальное училище, или, в крайнем случае, в Музпед, а там, гляди, и в Консерваторию. Ира смотрела в тарелку с гречневой кашей и пыталась сохранять индифферентное выражение лица. Далее мама выдала вдохновенную импровизацию о прелестях этой профессии: слава, поклонники, цветы, деньги, – но ЛеоНик так выразительно на нее посмотрел, что она вмиг смолкла и более к этой теме не возвращалась. С мамой было проще, с ЛеоНиком – в разы сложнее.
Отчим говорил спокойно, обстоятельно, аргументированно. Его мало волновали перспективы трудоустройства, трудности поступления, престиж или возможная зарплата. То, что его так насторожило в ее выборе, как ни странно, Ире было понятно. А насторожила ЛеоНика сама профессия: с ее – Ириным – характером и в наших условиях, то есть в наше время и в нашей стране, заниматься историей, особенно отечественной – самоубийство. Сформулировал он это просто и кратко: «Перепевать избитые истины ты не станешь, тебе обязательно надо будет докопаться до истины, истины эти, как правило, в прокрустово ложе официальной истории не укладываются, следовательно, общение – мало приятное – с Министерством Любви неминуемо». – «А это что?» – Ира никогда с этим эвфемизмом не сталкивалась. ЛеоНик посмотрел на неё в упор и постучал костяшками пальцев правой руки по столу – тук-тук-тук. – «Поняла, не дура». – «Потому, что не дура, и нельзя тебе соваться ни в философию, ни, упаси Боже, в литературу, ни, тем более, в историю России. Учишься ты отлично, в математике и физике соображаешь, вот и дуй на какой-нибудь естественный факультет. Или в медицину, ты девушка решительная, сильная, крови не боишься, да и память у тебя отличная – анатомию осилишь…» – «И это говорите мне вы – коммунист?!» – попыталась мило съязвить Ира, но ЛеоНик на легкий тон не пошел, но отрезал – пожалуй, впервые резко и кратко – набычившись, рыкнул: «Коммунист коммунисту рознь. И не тебе об этом судить». – Однако тут же быстро взял себя в руки и перешел на повседневный, то есть ровный, но убедительный тон: «Спокойно обдумай. Я зря слова на ветер не бросаю. И никогда тебе ничего плохого не делал и не желал. Честно заниматься историей у нас тебе не дадут, а лепить горбатого ты не сможешь. Я сделаю всё, чтобы тебе помочь, так же как и всё, чтобы тебя предостеречь». – Тогда Ира, конечно, поняла благие намерения своего отчима и, более того, почувствовала в его словах изрядную долю истины – она уже становилась девушкой чуткой к «атмосферному давлению» эпохи, но истинный смысл утверждения ЛеоНика, его свинцовую тяжесть и безмерную глубину постигла значительно позже.