Александр Вознесенский – Камень астерикс (страница 44)
Порфирий Калистратович почувствовал себя хорошо уже к вечеру на другой день. Он тщательно приоделся, пристегнул бумажный воротничок и собрался к Сторукину. Дошел до выходных дверей меблированных комнат, и ему показалось, будто его кто-то зовет. Он остановился и вспомнил: забыл захватить с собой финский нож. Он взял его, надел на него порыжелый кожаный чехольчик и сунул в карман брюк.
Какой-то странной жизнью жил этот нож. Показалось Девочкину, что от ножа распространяется на него озноб. В сумраке на углу Гороховой и Садовой он увидел молодое лицо с дугообразными бровями и детскими глазами корсетницы Фени. Со старшей сестрой она жила в его «меблирашках». Она улыбнулась ему.
— Дайте двугривенный! — сказала она.
— Нет, Феня, не богат.
— А когда вы будете богаты?
— Вдруг разбогатею, — сказал он.
— Но неужели же нет двугривенного?
— Принцип.
— Какой принцип? — со смехом спросила Феня.
И быстро рассталась с кавалером, который отказал в двугривенном.
— Ты хорошо поступил, — сказал ему нож, — ты очень хорошо поступил, ты должен закалить себя, быть твердым, как я. Но ты напрасно проболтался о богатстве, еще неизвестно. Не надо поддаваться чарам мечтаний.
Девочкин опустил в карман руку и ладонью согрел нож.
— Мой единственный друг!
— Сегодня я особенно остер, — сказал нож.
— Потому, что я тебя наточил.
— Хорошо, что ты обнимаешь меня, — продолжал нож. — От меня ты наборешься бодрости и ненависти.
— Я прощаюсь с тобой.
— Ты оставишь меня там? — спросил нож.
— Так лучше будет, ты разом — нож и пробка!
— Но Феня была у тебя и нацарапала на костяной ручке твои инициалы.
Девочкин вздрогнул:
— Я вспомнил, надо стереть!
— Сотри.
— И отложить?
— Если откладывал десять лет, почему не отложить еще на день?
— Умный финский нож.
Робко и угодливо билось сердце Девочкина, когда он позвонил у заветной квартиры; и, спросив, кто, звякнул цепью и впустил его к себе Александр Гаврилович.
— Уже здоров, Порфиша?
— Молитвами вашими.
Сухие губы Сторукина сложились в кривую улыбку.
— Садись, побалуемся чайком. Не помнишь, в котором году умер Рембрандт?
— В 1665[23].
— А на подписи 1688, — задумчиво сказал старик. — Видно, реставратор поправил. Кабы не год, вылитый Рембрандт, и цена ему сто тысяч.
— Изволили освежить?
— Маненько. Краски — как фаянс, ничто не берет.
— Дорого изволили дать? — взглянув на картину, похожую на печную заслонку, спросил Девочкин.
— Руп с четвертаком.
Вздох вырвался из груди Сторукина, и он почти уронил картину на пол.
— На много миллионов у меня их, — сказал он. — Что бы ты сделал, Порфиша, — помолчав, начал он, — кабы у тебя было 2700 картин, а может, и больше, самых первеющих мастеров?
— Не могу представить себе.
— Тряхни мозгами.
— Не имею права-с.
— Я тебе говорю.
— Я бы музей основал, примерно вашего имени.
— Дорого стоило бы, Порфиша.
— А он бы себя окупал помаленьку, за сходную плату-с.
— Но помещение надо было бы устроить.
— А при добром желании.
— Ну, а если б, Порфиша, ты вдруг выиграл двести тысяч? — помолчав, спросил Сторукин.
— Выигрышного билета нет у меня!
— Ой ли?
— Невыгодная бумага для бедняка-с, Александр Гаврилович, только убыток приносит; а шансы выиграть такие же, как если бы кто-нибудь тебя взял да и пырнул финским ножом в сонную артерию, чтобы воспользоваться вот этаким пиджачком-с. Возможно; однако же, не случается; и мы благополучно доползаем до гробовой доски.
— Верно. А у тебя есть деньги?
— А почему вы так думаете, Александр Гаврилович?
— А по твоему житью-бытью. Больше билета не проживешь: за коморку, чай, зелененькую платишь, обедаешь на две — самое большее, колбасы не ешь.
— Случается, кушаю.
— Ну, на пятак в день купишь, и довольно с тебя.
— А угадали! — с бледной улыбкой сказал Девочкин. — Деньги, действительно, есть; я двадцать пять, действительно, проживаю, у вас хороший глазомер; а что касается жалованья, которое от вас, то целиком сберегаю. И в течение десяти лет капитал мой дошел до двух с половиной тысяч.
— Ишь ты! — приятно осклабился Александр Гаврилович и впервые приласкал Девочкина — погладил по плечу.
— Ну, а в самом деле, — продолжал он, — допустим, и у тебя были бы картины, как у меня?
— Музей можно было бы сделать небольшой, Александр Гаврилович, на пятьсот картин; кстати, они все невелики; и постоянно переменять, на стену вешать разные по очереди, а в газетах публиковать, что вот, мол, сегодня голландская школа, а через месяц фламандская, а там итальянская или какая еще другая.
— Умно! — воскликнул Сторукин, хлопнув себя по лбу рукой. — Ну, а не стал бы ты кидать деньгами направо и налево?
— Помилуйте-с.
— На кокоток, да на заграницу?
— Да что вы-с, Александр Гаврилович?