Александр Вознесенский – Камень астерикс (страница 37)
— Ты так хорошо говоришь, что я перестала дрожать! — вскричала баронесса.
— Моя слабость, — сказал барон. — Известно ли тебе, Милли, что стрелка приближается уже к одиннадцати? И что нам предстоит концертировать всю ночь?
— Известно, конечно. Но зачем? — Она вопросительно посмотрела на барона и на Громиловского. — Кому аккомпанировать!
— Играть на виолончели будет барон, а я — плотник и каменщик…
Баронесса подняла брови и пожала плечами.
— Нельзя ли, наконец, без загадок?
— А представь, Милли, я ничего не сказал, а Рыжий понял, только взглянул на расположение нашего номера. Проницательная бестия!
— Рабочая скотина и проницательная бестия — вот какими характеристиками угощает меня его сиятельство. Но я позволю себе объяснить вам, баронесса, поведение нашего общего друга. Есть дела и делишки, за которые не гладят по головке не только тех, кто их учиняет, но и тех, кто, зная о них, в свое время не доносит, кому следует. Щадя нас с вами, барон предпочитает играть втемную и предоставляет нам, в случае неблагополучного исхода предприятия, сослаться на наше полное незнание — ни в какие подробности он нас не посвящал и, согласитесь, что это крайне великодушно с его стороны.
— Что и говорить, — сосуд благородства! — сказала баронесса.
— Милли, я терпеть не могу уксуса, — погрозив пальцем, внушительно сказал барон. — Ужин мы можем, господа, продолжать по мере надобности. Слишком достаточно. А пока закроем его газетами. Милли, за рояль!
Баронесса сжала губки. Строгим взглядом проводил ее барон… Она стала бренчать. Сначала нехотя. Барон покрыл салфетками и газетами блюда. Подошел и дотронулся до плеча красавицы с ласковой улыбкой. Она болезненно вздрогнула и заиграла громко. Потом все громче и громче звучал рояль.
Барон вынул из футляра маленькую виолончель и стал водить смычком. Он играл — многие находили — мастерски. Участвовал даже в каком-то благотворительном великосветском концерте проездом через губернский город и тогда же выиграл на вечере у губернатора несколько тысяч.
Гром рояля и пение виолончели наполнили комнату дрожащей и пронизанной музыкальным шумом атмосферой.
Вильгельм прошелся по номеру. Он и прежде уверял, что у него музыкальное чувство. Размахивая в такт рукой, он взял протянутые бароном во время паузы ключи и отпер плоский, окованный темной бронзой длинный сундук из корабельной просмоленной парусины.
Громиловский достал из сундука топорик, долото, клещи, пилу побольше и толстую узкую «ножовку», несколько рукояток с мягкими для дерева и твердыми для железа коловоротами, правильный прибор, заряжаемый электрическим током, лично им изобретенный еще четыре года назад и с тех пор уже значительно усовершенствованный бароном, и страшной остроты и бриллиантовой закалки треугольный короткий лом о двух неравных плечах.
Он быстро вынимал инструменты и раскладывал на столе.
— Чтобы не вышло недоразумений, Вильгельм, надейся все-таки на свой ум, подчиняйся во всем капитану и прислушивайся к его приказаниям обоими ушами, — сказал барон, не переставая играть. — Корабль отчаливает.
Дверь, которая казалась запертой, распахнулась, и вошел усталый лакей с потупленными глазами.
Барон заскрипел зубами, но приналег на виолончель, а бывший Рыжий схватил пилу с железной ручкой и стал в такт бить по ней долотом, что совершенно удовлетворило вошедшего и даже не возбудило любопытства. Он был похож на отравленную муху.
— Что тебе? — сурово спросил барон, отрываясь от игры.
— Прикажете убрать?
— Как ты смел входить без доклаад? — заревел барон. — Не смейть убирать, и никаких!
Он топнул ногой.
Вильгельм, как ни в чем не бывало, извлекал из пилы мелодичные звонки, а баронесса играла, и только профиль ее был бледен, словно вырезанный из бумаги.
Лакей оторопел, трусливо уронил челюсть, колени его подогнулись и повисли, как плети, руки.
— Ваше сиятельство, ва, ва, ва… прошу меня извинить… я нарочно не дерзал ложиться спать, единственно, чтобы услужить вашему ва, ва, ва сиятельству.
— Ты глюпый, смехотворный, такой жалький, — умилосердись, проговорил барон. — Надо понимайт, каким господам ты делаешь слюжба. Фуй, пошел прочь. Спокойной тебе ночи… Чичас. И чтобы до утренний завтрак я не видел твоя физиономия.
— Слушаю-с, ваше сиятельство.
— Но я же тебе, голюбчик, рюсский язык каварю! — страшно выпучив глаза, вскричал барон.
— Не прикажете ли…
— О, несносный дюша. Все есть.
— А сельтерской выкушаете?
— Ты приставал, как банный лист к спина, — заорал барон и бесцеремонно приподнял полу своего пиджака.
— Я оченно виноват перед вашим сиятельством… Но…
— Э, ты раскофариваешь? Ты не хотел пробовать мой смычка? — с добродушным гневом сказал барон и замахнулся на лакея.
Лакей понял, что это не шутка, перестал трусить, сонное лицо его даже оживилось и, смешно увернувшись от удара, он с искренним хамским умилением произнес:
— Сразу видно настоящих господ.
Когда он исчез, Вильгельм вытянул лицо.
Барон потряс головой.
— Запри за ним дверь, — приказал он. — Не все зрячи и догадливы, как ты!
— Как это случилось, что дверь…
— Тебя следовало бы вздуть…
— До чего я испугалась! — приходя в себя, сказала баронесса.
— Но чего же? — спросил барон. — Лакей — идиот.
— Но я же вижу, что начинается что-то серьезное.
— Живей, живей, с темпераментом. Время. Время! Фуга! Вильгельм. Центр!
Вильгельм постоял с секунду-другую на ковре, которым обит был паркет, и вдруг посреди комнаты очертил острым ножом около себя круг.
И в то время, как клавиши уподобились листовому железу, потрясаемому сильной рукой и загудели, загрохотали, а струны виолончели завыли, как ураган, затрещал обнаженный паркет, посыпалась известковая смазка, окаменевшая от времени, выросла в кучу мусора у преддиванного стола, и Вильгельм-Громиловский почувствовал, как долото ударилось в подшивку, проломило ее и остановилось в бронированном цементе.
Плечи у Вильгельма были сильные, его мышцы, как стальные канаты, и яма в пол-аршина в поперечнике была выдолблена им в час с небольшим.
— Эх! — проворчал он, встряхиваясь. — Дья-воль-щи-на!
— Что? Не тяни! Торопись!
— Во-первых, да извинит меня прекрасная дама, — начал Вильгельм. — Я разоблачился вплоть до нижнего белья… жаль было бы запачкать новый костюм.
— Время! — сухо произнес барон, не сводя с него пытливого взгляда.
— Но у меня, с позволения сказать, за пазухой бегает мышонок — и это во-вторых, а я смертельно боюсь и, кажется, начну сейчас кричать благим матом. Напоролся на целое гнездо. Положим, негодяй голенький. Но смертельно щекотно.
— Вытряхивай скорей, — с отвращением сказал барон.
— Я начну визжать, — затрепетав, вскричала баронесса.
— А, в-третьих, — почти неодолимое препятствие!
Он объяснил, корчась от мышонка и норовя поймать его сквозь рубаху в ладонь, что приводило барона в ярость, — что если пустить в ход трехгранку и еще через какой-нибудь час, не раньше, прошибить свод, укрепленный с такой дьявольской предусмотрительностью, то в таком случае нечем будет вскрывать коробку с сардинками, инструмент никуда не будет годен, а действовать плавилкой на цемент — бесполезно.
— Поймал! — вскричал Вильгельм в заключение, и кровь проступила на его боку сквозь запыленную рубашку.
— Ай! — взвизгнула баронесса.
Барон закусил губу. Он выждал, пока успокоится баронесса, и сказал, подавляя гнев:
— На всякого мудреца довольно простоты. Ты не вынул из ящика сверлилку с черным бриллиантом, а ему поддаются самые твердые горные породы, а электричество под рукой.
Надо было нажать боковую пружинку, и в особом отделении оказался черный бриллиант.
— Новость? — сказал Вильгельм. — Ах, черт… Камешек — ногой отшвырнуть!
— После клюкнешь, когда дело будет сделано, — нажав смычок, остановил барон бывшего Рыжего, собиравшегося налить себе стакан ликера для подкрепления. — Осовеешь, как, помнишь, в Харькове, где из-за твоей слабости мы проворонили сто тысяч.