реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Воронков – Въ лѣто семь тысячъ сто четырнадцатое… (страница 3)

18px

Но всё-таки — где я, и что со мной случилось? Это — точно не моё тело. И никак не мой дом.

Совершенно неожиданно мои пальцы вдруг разжались и руки самопроизвольно дважды звонко хлопнули в ладоши. Тут же я услышал молодой повелительный голос:

— Эй, кто там? Одеваться!

Не мой голос. Но, тем не менее, крикнул это именно я! Или, вернее, человек, в чьём молодом теле я каким-то непостижимым образом находился.

«Ну вот… Раздвоение личности» — мелькнула мысль и я, словно камень в тёмную торфяную воду, ушёл в илистую темноту…

Вновь я пришёл в сознание… Нет, не так: моё сознание вновь вернулось в разум в момент, когда человек, в теле которого я оказался, быстрым шагом двигался по широкому коридору с толстыми оштукатуренными станами, расписанными древнерусскими мифологическими сюжетами: всякие птицы Сирин (или правильно говорить — Гамаюн?) между деревьями, схематичные, будто тульские пряники, всадники верхом на красных конях, цветы и травы совершенно сказочного вида. Не могу никак понять: не то я оказался после взрыва на какой-то съёмочной площадке, не то, как в фильме про Ивана Васильевича и Шурика, и вправду очутился, «пронзив время и пространство» в тереме времён Ивана Грозного? Впрочем, терема вроде бы были деревянные? Ну, значит, в палатах… Хотя, скорее всего, не в палатах, а в палате: лежу сейчас на железной кровати без памяти, а все эти интерьеры, старинная одежда, новое молодое тело — всего лишь бред бодрствующего подсознания.

Да, это вернее! Это сон. Очень явственный и подробный в деталях, но всего лишь сон. А раз я не могу проснуться — то почему бы не поглядеть, что там мне покажут, как в кинофильме? Тем более, что пока сознание больше не проваливается и есть возможность наблюдать глазами, как говаривала моя младшая невестка, «реципиента». Любила Олька-покойница умность показать. А что, зря, что ли, на доктора выучилась? Мать у неё только при ликбезе[6] читать принялась, и подпись ставила как курица лапой, зато из троих дочек — две высшее образование получили, хоть и росли без отца: помер через последствия фронтовых ранений.

А глаза уже привыкли к мечущемуся свету факела, который кто-то невидимый несёт за моей спиной, громко цокая по деревянным плахам пола сапожными подковками. Иногда краем глаза замечаю чужое запястье над красным краем рукава, но мой «теловладелец» даже и не пытается обернуться и поглядеть, кто там ему прислуживает. Видать, привык к такому. Ну, судя по костюму, тело моё принадлежит человеку не бедному, так что ничего удивительного: «господа» только тогда господа, когда у них имеются слуги. А без того, пусть хоть у тебя десяток предков-панов в роду насчитывается, но если всего имущества — штаны да шашка, то ты не «господин», а гольтепа бесполезная. Самый бедный мужик себя своим трудом прокормить может, ещё без учёта того, что с него все, кому не лень, семь шкур дерут, а такой вот «пан» голоштанный — от него какая польза? Только небо коптит.

Из-за поворота навстречу вышла живописная троица в таких же «сказочных» костюмах: впереди шествовал самый натуральный боярин в тяжёлой, крытой зелёным сукном, шубе, с высоким расшитым золотом воротом размером со спинку детского стульчика и такими же золотыми оплечьями, сверкающих в факельном свете не хуже маршальских погон. Рука, обтянутая красным рукавом, просунутая в длинную прорезь рукава этой шубы, крепко стискивала посох с его рост (если, конечно, не считать высокой бобровой шапки сантиметров тридцати пяти высотой). Благообразное лицо с хитрыми карими глазами было окаймлено густой, но аккуратно подстриженной бородой и столь же густыми усами под прямым породистым носом.

Чуть позади боярина шли двое бородатых мужиков, каждый в толстом стёганом доспехе с нашитыми на груди металлическими пластинами — по-моему, такой называется тегиляем. Один держал над плечом начальства горящий факел с железной «корзинкой» на рабочей части, второй, повыше, тащил на плече совершенно музейного вида карамультук[7] в паре с металлической сошкой-рогулькой[8]. Наискосок груди, как пулемётная лента у матроса из революционных времен, у дядьки висела перевязь с полудюжиной длинных деревянных подвесок.

Похоже, троица не ожидала встретить меня с сопровождающим: глаза боярина забегали, он дёрнулся, как бы собираясь развернуться и удрать. Но тут же низко склонился, в поясном поклоне. Тут же, содрав с голов шапки, переломились в поясницах и его слуги.

— Здрав будь, Государь! — Выпрямившийся представитель феодальной верхушки стоял, смиренно опустив взор, но костяшки пальцев, вцепившиеся в посох, заметно посветлели, как будто он непроизвольно норовил сжать кулак. Странно…

— И тебе здравия, княже Димитрий Иоаннович! Чего ты взыскался в сию пору, почто по сеннице бродишь в час неуказанный?

Странное звучание! Вроде и по-русски, но слова будто из «Псалтыри». Давненько я такого не слышал… Мой «сосед» по телу, которого, оказывается, величают «государем», вопрошает собеседника требовательно — явно имея право спрашивать, — но не сурово. Скорее для порядка, чем с желанием «вставить фитилЯ».

— Не вели казнить, Великий Государь! Аз, холоп твой, службу твою исполняя, уже всё прознал, яко набат прослышал. То во граде ненароком пожар приключился, вот народишко и шумит. Не об чем, Государь, беспокоиться!

— Пожар, говоришь? А где горит-то? Не дай Всевышний, на нас пал нанесёт! — Моя рука словно сама по себе совершила оберегающее крестное знамение. Опять же — непривычно — сложивши средний и указательный пальцы, а большим касаясь кончиков согнутых мизинца и безымянного. Интересный мне бред представляется, детальный!

Боярин опять кланяется подобострастно, хотя уже и не так низко:

— Не изволь беспокоиться, Великий Государь! Пал на Кремль николи не падёт, ибо Гавриловская слободка занялась. Весь пал вовне пойдёт, ан и ему жечь не зело долго. Аще там, коль ведаешь, Государь, Поганый пруд близко, людишки бадьями воду натаскают, да жар и позаливают.

— Ну, коли так, то и добро есть. Тогда, пожалуй, схожу, успокою Марию Юрьевну…

Снова всё словно опускается в ил. Как под наркозом в операционной ощущаю какое-то движение, глухие, сквозь перину, голоса, будто радиоприёмник в машине потерял волну в эфире. Постепенно всё окончательно пропадает и воцаряется тёплая влажная тьма…

Словно шторки фотоаппарата раздёрнулись со щелчком и так и застыли, проецируя отражение света на эмульсию. Я вновь ощущаю себя, вновь гляжу на окружающий мир глазами своего нового тела.

Спина неудобно опирается на высокую и прямую спинку деревянного кресла, пальцы нервно стискивают резные львиные головы на подлокотниках. Помещение хорошо освещено свечами и горящей лучиной, так что мне прекрасно виден чернобородый кучерявый красавец, стоящий около небольшого окна, с разноцветными фигурными стёклышками величиною не более ладони каждое, вставленными в частую раму, поблёскивающую в колеблющемся свете, словно свежерасплавленный свинец.

Бордовая длиннополая одежда — не кафтан, но что-то наподобие — украшена десятком узких золотых застёжек-«разговоров», отдалённо напоминающих те, которые в Гражданскую войну были на красноармейских шинелях. «Да только за одну такую штучку можно обмундировки на взвод солдат накупить, и ещё им на табак на целый год останется!» — ехидно хихикнула память. У бедра незнакомца — хотя моему «реципиенту» этот человек, разумеется, должен быть хорошо известен — висит кривая сабля в обтянутых чёрной кожей ножнах с узким бронзовым «стаканом» на конце. Заметно, что это вовсе не парадное оружие, нацепленное для форсу, а предмет, вполне пригодный для того чтобы отделять при необходимости души от бренной плоти. Как ни странно, шапки на брюнете нет. А ведь по правилам моего логичного бреда все, кто мне до сих пор привиделись, ходили с покрытой головой. Даже та юная женщина, рядом с которой я впервые очнулся в своём новом теле — и та прятала волосы под сеткой. Вот и первый сбой в подсознании?..

Или, всё же?.. Нет, глупости. Не может быть такого на самом деле. Вот доктора постараются, уколы нужные поделают — и очнусь я в больнице, на чистых простынках… Хотя жаль, жаль такого молодого, сильного тела! Ведь так посудить: в думах своих мы завсегда ощущаем себя молодыми, мыслится — всё по плечу! Однако годы — они берут своё, а отдают лишь старческую немощь…

За распахнутыми настежь двустворчатыми дверями гуртуется, негромко переговариваясь по-немецки, небольшая толпа вояк в костюмах, будто снятых с персонажей Боярского, Смехова, Старыгина и Смирнитского из прекрасного советского кино. Вот только мушкетёрами этих немчиков никак не назовёшь: ни одного мушкета или, хотя бы, громоздкого старинного пистоля, из тех, что никак не спрятать в карман, у них не видать. Да и шпаг почти ни у кого нет. Только короткие двухметровые алебарды, да недлинные узкие мечи, больше похожие на кинжалы-переростки болтаются в лопастях перевязей.

Откуда-то снаружи, заглушённые оконным стеклом, доносятся невнятные людские крики.

Чёрт, как же странно и неуютно всё видеть, слышать, чувствовать запахи и не быть способным ни шевельнуться, ни произнести слово без воли принявшего меня в своё тело молодого «государя». А если всё же попробовать? Сосредотачиваю внимание на правой руке. Пальцы на деревянной львиной гриве медленно и как бы с неохотой разжимаются, рука отрывается от подлокотника — и тут же, будто обжегшись, удивлённый «реципиент» суёт её подмышку, крепко прижимая левой.