реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Воронков – На орловском направлении. Отыгрыш (страница 7)

18px

С самого утра по городу без устали сновали взбудораженные мальчиши-кибальчиши, удирали с уроков, обманывали бдительность бабушек и старших сестер, оставляли без присмотра малых, задабривая совесть тем, что не на вечерний же ведь сеанс в кино прорываются. То, что происходило сейчас, было как в фильме, но куда интереснее. И уж тем более — увлекательнее любой игры. Ребята понимали: надвигается что-то грозное. Но издалека взрывы казались хлопками, как если бы кто-то рядом по земле ладонью с размаху шлепал. И было почти не страшно, но жуть как любопытно.

Кибальчиши собирались в отряды, шныряли тут и там, оказывались в самых неподходящих местах, и некому было призвать их к порядку: бойцы истребительных батальонов, такие же пацаны и девчонки, только малость постарше, двумя днями раньше получили приказ разбиться на группы и уходить в Елец, а немногочисленные милицейские патрули нынче ещё затемно стянули на охрану вокзала.

Ничего этого ребята знать, конечно же, не могли. Но, чуя свободу, не слишком прятались и таились. Главное — никому из своих на глаза не попасться. А чужие взрослые… им-то какое дело, куда навострилась детвора?

Вот и Галя, опасаясь на Комсомольской столкнуться нос к носу с возвращающейся бабушкой, утащила друзей на Широко-Кузнечную. Оказалось, зря.

— Девочка, ты, случаем, не Марь Трофимовны внучка?

Галя сразу поняла, что окликнули именно ее.

Сердитый худой старик одной рукой опирался на клюку, а другой держался за калитку — то ли решал, идти на улицу или нет, то ли просто упасть боялся.

— Да, — растерянно призналась Галя.

— А бабка-то, небось, знать не знает, где тебя нелёгкая носит, — так вот просто сказал, даже не прикрикнул — а как подзатыльника дал. — Ну-ка дуй домой. Да бабке сказать не забудь, Николай Егорыч, дескать, кланяться велел.

Обвел взглядом мальчишек.

— А вы, архаровцы, чего стоите, рты разинув? Родителей осиротить задумали? Брысь по домам. И чтоб больше не смели на улицу без спросу соваться. Кончились ваши казаки-разбойники, привольное житье.

Гале подумалось: старик похож на злого волшебника из сказки. И она строго-престрого выругала себя: когда тебе почти двенадцать и ты уже два года как пионерка, стыдно думать о такой ерунде. А перед бабушкой и Марочкой тем более стыдно.

Генке показалось, что у деда клюка только для притворства; вот сейчас возьмет да и припустит за ними, да ещё палкой своей, палкой… И мамке нажалуется, и она тогда точно голубей продаст.

Стёпка сказал себе: умный старикан, бывалый, наверняка больше ихнего понимает… и почти не злой, прикидывается.

А Гришка про деда не думал, ему досадно было. Друзья, называется! Наплевали на дело… а ведь час назад честное пионерское давали, что не отступятся!

— Никому вы там не поможете, — словно угадав Гришкины мысли, твердо сказал дед. — Чуете, стихло?

И, помолчав, растолковал:

— Наши отходить будут.

«Наши — отходить? Как же так?» — эта мысль была одна на четверых.

Но ни один не решился переспросить или заспорить. И так же, не сговариваясь, побежали домой дворами, по бездорожью.

Гришка жил дальше всех, на Семинарке, это аж час быстрым шагом. И всю дорогу мальчишка сомневался: может, повернуть назад, поглядеть? А вдруг дед всё-таки ошибся?

Он не дошел до дома с десяток шагов, когда на перекрёсток выехал танк. Не похожий на те, которые показывали в «Если завтра война». Вражеский.

К полудню по госпиталю пополз слушок, что из центрального буквально только что вывезли тяжелораненых. И слух этот походил на правду больше всех прежних. Наверное, потому, что случилось именно так, как должно было случиться.

Нет, как раз-таки не должно, ни в коем случае! Но Лида знала, что всё будет именно так, теперь-то настала пора себе признаться, куда уж дальше тянуть?

Слухи, а, скорее всего, что-то более весомое, побудили главврача и комиссара госпиталя собрать персонал на летучку и в кратких словах приказать: распространения панических настроений не допускать, внушая раненым: раз эвакуация началась, то в скором времени и до них дойдет очередь. Ну и, конечно, пребывать в повышенной готовности, ни на минуту никуда не отлучаясь.

Все правильно. Так и нужно делать. А уж верить или не верить…

Лида вернулась в палату, к оставленным ведру и швабре, и принялась с преувеличенной бодростью надраивать пол.

Надя, с застывшим, посеревшим лицом, двигалась от койки к койке, аккуратно поправляла одеяла, подавала воду даже тем, кто не просил, пока один из раненых не дёрнул её за рукав:

— Устала, сестричка? Поди посиди.

И она послушно села на стул в углу. И долго сидела, почти не шевелясь. Лида трижды выходила и возвращалась, а Надя все сидела. Вернулась в четвёртый — Нади нет.

«Убежала куда-то», — сказали Лиде. И она бросилась искать. Надо держаться вместе, сейчас обязательно надо держаться…

И столкнулась с Надей на пороге.

— Немцы, — почти беззвучно сказала Надя.

Она первой из госпитальных увидела немцев. Выскочила, будто бы что-то сдёрнуло её с места, на улицу — и увидела.

Танки входили на Красный мост.

Высунувшись по пояс из люка, молодой танкист глядел в бинокль. Вперед, только вперед, ни на что не отвлекаясь. Словно нарочно позировал для толстого фотографа, что стоял у перил и довольно щурился в видоискатель.

«Они что, вообще ничего не боятся?» — подумала Надя. Не с ненавистью — с удивлением.

Танкист был светловолосый, статный и держал спину очень прямо.

«Как Ваня…»

Сначала Надя почувствовала злость на себя и уже потом — ненависть.

Вот было бы, из чего выстрелить в эту прямую спину… Чтобы не зарывались, чтобы боялись!

Немецкие танки шли по улице Сталина, вдоль трамвайных путей, на которых замер красный трамвайчик. Пассажиры напряженно прильнули к окнам, готовые в любое мгновение отпрянуть. Вагоновожатая, едва завидев танки, закрыла двери, но никто не потребовал открыть, не попытался бежать.

«Наверное, каждому из нас в эти минуты трамвай казался хрупче детской игрушки и надёжнее ледокола», — запишет по возвращении в своем дневнике учитель литературы Трофимов, черпая в привычном действии уверенность. Он будет вести дневник ещё сто двадцать четыре дня. А на сто двадцать пятый не вернётся домой. И квартирная хозяйка сожжет все его тетрадки — «от греха подальше».

А Ваня умрёт ночью. В единственном эшелоне, успевшем уйти из Орла в этот день.

Надя и Лида будут работать в госпитале — по-прежнему, да не как прежде. Потому что госпиталь станет подпольным. И всё, начиная с пузырька йода и куска марли, придётся добывать с риском для жизни. Как в бою. О них так и станут говорить — «незримый фронт».

Они выживут.

Осенью сорок второго соседка, вдоволь побродившая по окрестным деревням, да так и не выменявшая почти ничего из вещей на еду для своих совсем оголодавших детишек, расскажет Лиде: в Каменке за связь с партизанами повесили какую-то Варю-беженку.

Лишь летом сорок третьего Лида узнает — это была другая Варя. Её Варя вернётся, постаревшая, усталая — и тотчас же примется за работу. Смена в госпитале, а потом — на разбор завалов.

У Васятки появится шрам над бровью: в тот день, когда немцы сгонят ребятню учиться в «русскую школу», он из рогатки разобьет стекло на портрете Гитлера и учитель, спасая то ли себя, то ли мальчишку от гнева старосты, ударит провинившегося головой об угол стола.

Манечка ещё долго будет молча играть за печкой и бояться выходить во двор. До самого конца войны.

А девятого мая соберутся три вдовы — Варя, Лида и Надя. И тоже будут молчать.

На стелах не принято изображать вдов. И на заводе «Дормаш», построенном на месте боя чекистов и десантников, установят стелу с тремя материнскими ликами.

После войны.

Глава 4

Лето 2009 года

Орёл

Я вернулся домой.

Простенькая фраза, вроде тех, что бывают в букварях.

А если на вкус распробовать: точь-в-точь мамины пирожки с вишнями, испеченные по бабушкиному рецепту, вишни — и те из бабушкиного сада в Фоминке…

А если вслушаться: птицы утро встречают, и Мишка орёт под окном то ли ломающимся, то ли до срока прокуренным, то ли просто сорванным раз и навсегда голосом: «Санька, айда в футбол!»…

А если вглядеться: вот он, мой дом — моя крепость. Он и вправду похож на крепость, пятиэтажный дом-«сталинка», почти на этаж возвышающийся над серенькими типовыми хрущевками, а уж если взобраться на башенку со шпилем, то, говорят, весь город виден. Может, так оно и есть, да только никто из пацанов там не был, даже если заливает, что был. В башенке — какие-то подсобки, да еще, вроде как, что-то связанное с гражданской обороной: во время учений оттуда сирена воет. Оно не страшно, может, чуть-чуть тревожно — и все. Ты — дома. Дом — крепость.

А если вчувствоваться… Вот тогда-то и возникает совсем не детское слово — «навсегда». Как там в песне пелось: «Родительский дом — надёжный причал»? Надёжный. Безнадёжный. Последний потому как. Не крайний, а именно…

Кладбищенским сквознячком потянуло… или все дело в том, что «осторожно, двери открываются!» Ш-шух! — разъехались, впуская ветерок, условно свежий, и пассажиров, безусловно озадаченных житейскими проблемами. И никакой тебе атаки зомби на мирный городской трамвайчик предпенсионного возраста, влекущий к месту вечной стоянки пенсионера Годунова А.В.

Александр Васильевич усмехнулся. Ну-у, нагнал жути — впору заворачиваться в простыню и потихонечку, чтобы сил наверняка хватило, ползти в сторону кладбища. В сорок-то четыре года! Медикус, поставивший жирный красный крест на дальнейшей службе капитана третьего ранга Годунова, подсластил пилюлю: это в подплаве с таким сердцем никак, а на суше… Короче говоря, скакать ему по этой жизни раненым зайцем ещё примерно полстолько… «Помирать нам рановато, есть у нас ещё дома дела», — вспомнилась любимая бабкина присказка, тоже песенная… А полстолько получается аккурат до шестидесяти шести годов. Шестерка — личный код неудачи. М-да.