реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Цыпкин – Мандарины – не главное. Рассказы к Новому году и Рождеству (страница 39)

18

– От Собачникова, что ли? – подала голос Слава.

– Да, – Аллочка протянула конверт Вере: – Берите, – и многозначительно добавила: – С паршивой овцы хоть шерсти клок.

Вера чуть не поперхнулась.

– Он вам что-то говорил?

– Нет. Но я же не дура.

Слава заглянула в конверт:

– Негусто.

– Верните ему и скажите… Нет, ничего не говорите, просто верните, – попросила Вера.

Аллочка не стала настаивать и убрала деньги в сумку.

К восьми стало ясно, что никто больше не придет. Ели молча, подливая друг другу вино. На втором бокале у Аллочки развязался язык, и она внезапно смешно рассказала, как два года встречалась с иностранцем, который называл блинчики с начинкой длинчиками, потому что считал, что они должны так называться из-за своей длины.

– Еще он говорил «на нервной почке» и «сук твою мать».

– А расстались почему? – спросила Слава.

– Умер, – коротко бросила Аллочка.

– Боже! – всплеснула руками Вера.

– Для меня, – уточнила Аллочка.

Смеялись в голос. Выпили еще. Сначала за здоровье бесхребетного Собачникова, следом за его вездесущего тестя. Далее – за неверных бывших коллег.

Потом Вера, окинув взглядом обильно обставленный стол, принялась сокрушаться, что съесть все это некому, и Аллочка предложила раздать еду нищим. Заботливо упаковав уток и салаты в пластиковые лоточки, они отнесли угощения в переход метро, где традиционно отсиживались бомжи. Облагодетельствовав их едой, решили прогуляться. Морозный зимний воздух, вопреки обыкновению, не отрезвлял, а совсем наоборот – словно наполнял легкие веселящим газом. Возвращаться домой расхотелось. Слава постановила, что нужно куда-то съездить, раз уж они оказались у метро, а Аллочка предложила выбраться в стрип-клуб, где у нее двадцатипроцентная скидка на спиртное.

– За какие заслуги? – бесцеремонно поинтересовалась Слава.

– Директор клуба – мой двоюродный брат, – пояснила Аллочка и вытащила из сумки конверт с деньгами Собачникова. – Ну что, отмстим козлу?

Проснулась Вера от чьих-то невнятных причитаний. Голова гудела колоколом, на душе копошились неясные угрызения совести. Медленно, чтобы не сильно мутило, повернувшись на бок, она попыталась разглядеть источник бухтения. На напольных весах стояла Слава – во всклокоченных волосах и вчерашнем смазанном макияже, и, растянув пальцами уголок глаза, близоруко разглядывала цифру на дисплее.

– Красивая как никогда, – заключила Вера.

– На себя посмотри, – огрызнулась Слава, слезла с весов и со вздохом объявила: – Поправилась на три кило. Мечтала похудеть на семь кило, теперь мечтаю на десять.

Вера осторожно села, стараясь не вертеть гудящей головой:

– Хорошо погуляли.

– Не посрамили, – согласилась Слава.

За стеной звякнула посуда. Они тут же вспомнили об Аллочке.

На кухонном столе дымилась чашка с крепко заваренным чаем. Аллочка сидела, упершись подбородком в ладони, и смотрела прямо перед собой. При виде подруг вздернула брови – сначала одну, потом другую:

– Красоты неописуемой!

– На себя посмотри! – огрызнулись те хором.

– Чаю будете?

«Естественно» удалось выговорить с третьей попытки.

Уехали гости ближе к вечеру. Аллочка влезла в свой каракуль, словно в палатку пробралась.

– Купи себе пуховик, на человека станешь похожа, – посоветовала ей Слава.

– Отвянь, – отбрила та.

Вера подождала, пока они втиснутся в лифт, и тщательно заперла входную дверь. На тумбе вешалки лежала обмотанная лентой упаковка – подарок Аллочки. Под нарядной оберточной бумагой обнаружились беговые кроссовки. Вера примерила их, подивилась тому, как удобно они сидят на ногах. Вытащила подаренную Славой пластиковую карточку, повертела в руках – и внезапно все про себя поняла. Будет как она и загадала: утренний бег, правильное питание, обязательный восьмичасовый сон. В марте – полное медицинское обследование. К следующему Новому году родится Сашенька. Фамилия будет Верина, отчество – тоже. В графе отец будет стоять прочерк, бог с ним, с отцом. Есть она, есть мама с папой, есть брат. Слава с Аллочкой тоже есть. Проживут.

Оксана Ветловская

Бумажные звезды

В солнечный зимний день казахская степь бела ослепительно, до рези в глазах: каждый кристаллик льда горит самостоятельным нестерпимым огнем. Кажется, густая россыпь звезд, только без космической тьмы, легла на землю сплошным сиянием, под глубоким, как вздох, кобальтовым небом. Ширь, даль заснеженной степи – дух захватывает. Простора там вообще отмерено щедро, до самого горизонта, на все четыре стороны. Но главная в тех краях – пятая сторона. Третье измерение. Вверх. Именно туда раз за разом торят путь. Именно туда указывают тонко очерченные тенями вышки прожекторов, стартовые опоры, фермы обслуживания, кабель-заправочные мачты. И стальная стела ракеты. Правда, увидеть ракету на стартовой площадке Одинцову не довелось.

Космических полетов теперь долго не будет.

Одинцов хмуро покосился в окно автобуса на темнеющее сквозь обледенелое стекло подмосковное утро, особенно невзрачное по сравнению с торжественными степными рассветами: сизыми, алыми, золотыми. Вот и первый рабочий день после командировки, в которую он так просился, хотя бы постоять у подножия незримой лестницы в космос. Хотя бы постоять, раз уж не суждено подняться. С тех пор как в экипажи космических кораблей решили включать ученых, многие ребята из его конструкторского бюро подали заявки, чтобы стать космонавтами. А двое – уже стали. Подавал заявку и Одинцов. Несколько раз. Просто из принципа, да еще с мальчишеской надеждой, что однажды требования к здоровью кандидатов снизят. Но с его близорукостью и врожденной хромотой затея все равно была безнадежной.

Автобус, шумно отдуваясь, вполз на пригорок и с треском раскрыл двери на остановке, чтобы впустить мелкого мужичка, который в такую рань тащил куда-то перевязанную бечевкой ель в полтора раза его выше, и женщину с ребенком. Мальчик лет восьми плюхнулся на дерматиновое сиденье напротив Одинцова и принялся расчищать в толстом хрустком инее окошко, похожее на лунку. Или на иллюминатор. За влажным стеклом, в еще плотном, еще налитом ночными чернилами сумраке замелькали далекие окна пятиэтажек.

– Мама, а почему иллюминаторы круглые?

– Почему-почему. По кочану. Ну вот, опять варежки мокрые.

– Потому что круглый иллюминатор распределяет давление, – сказал Одинцов, поправляя на острых коленях большой портфель. – Знаешь, с какой силой сопротивляется атмосфера, когда летит ракета? Воздух так сдавливает ее, что она должна быть очень прочной. А углы квадратного окна – слабое место. Там сразу появились бы трещины. И ракету разорвало бы на куски.

– Воздух давит? – не поверил мальчик и помахал рукой: мол, да вот же он, воздух, ничего не весит.

– Еще как. Ты просто не чувствуешь. А на той скорости, с какой летит ракета, это здорово ощущается.

Сам Одинцов всю жизнь чувствовал отчаянное сопротивление среды, сквозь которую стремился прорваться наверх, подобно тому, как ракета преодолевает сопротивление атмосферы и силу земного притяжения. И всю его жизнь беда соперничала с чудом, счастье и несчастье хватали друг друга за руки прямо над его головой.

Что же на сей раз, с тоской думал он. Где оно, чудо, возможно ли вообще, или лимит исчерпан? Что теперь будет? Что ему делать?

Для начала: он не должен был появиться на свет. Если бы не молоденькая ветеринарша Галка, вместе с его матерью угнанная на работы в Германию и вместе с ней же бежавшая из плена под новый 1945 год, то на проселочной дороге, на восток от Калининграда, тогда Кенигсберга, и сам Одинцов погиб бы, не родившись, и мать бы угробил. Там, прямо в снегу, под низко пролетающими истребителями, в их жутком вое, Галка, до войны успевшая напринимать трудно приходивших в мир задом наперед телят, ягнят и котят, разобралась и с человеческим детенышем, вот только от ее помощи – не слишком ловкой, но действительно бесценной – Одинцов навсегда остался хромым. Поначалу, и довольно долго, он был безымянным: его, крошечного, недоношенного, мать несла по морозу завернутым в тряпки, в разрезанном голенище от сапога, снятого с валявшегося на обочине убитого немца. Несла, даже не надеясь, что младенец выживет. Какой ему прок в имени? Однако он выжил и получил имя – Павел. Отчество – Елисеевич. Как у матери, Елисеевны. В совпадении столь редких отчеств определенно крылось что-то значительное – не то беда, не то чудо.

Беда, кстати, не заставила себя ждать. Едва мать вернулась в Москву, как сразу, с младенцем на руках, угодила на допрос в органы. О чем ее допрашивали, чем угрожали, в чем заставили признаться, так и осталось тайной. Неприступное, будто стена из красного гранита, молчание поколения, пережившего репрессии. Взрослый Одинцов никакими доводами, никакими хитростями не мог его преодолеть, сколько ни пытался.

Их выслали в далекое сибирское поселение. Почти все детство Одинцов провел в клопиной тесноте деревянного барака, за стенами которого бо`льшую часть года дрекольем резких ветров дыбилась черная морозная зима и совсем недолго гостило стремительное, в зеленом золоте, комариное лето, начинавшееся с того, что бараки, сараи, разбитые дороги, похожие на корыта с грязью, утопали в кудрявом цветении мелкой северной черемухи. Потом умер Сталин, и мать начала писать письма. Говорила – в Москву, брату. Позже Одинцов узнал, что дядя был видным партийным деятелем. Письма оставались без ответа, уходили в никуда, может, вовсе не доходили до адресата. Под новый 1954 год Одинцов попросил у матери разрешения самому написать письмо, и нацарапал старым расхлябанным пером: «Здравствуй дядя. Я Паша. Я решил написать тебе, потому что я хочу стать ученым конструктором, а тут негде учится и даже книг очень мало. Я не смогу стать конструктором если останусь здесь. Забери пожалуйста нас с мамой». Надо сказать, чинить и собирать всякие штуки Одинцов научился едва ли не раньше, чем ходить. В свои без малого девять лет, практически из ничего, из разрозненных деталей, которые притаскивали здешние работяги, Одинцов мог собрать хитрый замо́к на шкаф, заводную игрушку малышне или что-то непонятное, но живое, крутящееся и дрыгающееся, стоило только нажать на рычажок сбоку.