реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Цуканов – Убитый, но живой (страница 23)

18

– Почитаем, если ты расчистишь снег во дворе и сходишь за хлебом, – тут же ответила Анна Георгиевна, заранее готовая ответить именно так. Знала, что Ваня без того все сделает, а сверх того принесет воды и дров на растопку – он сам лет с двенадцати потянулся к разной домашней работе, не тяготился ею и пусть неумело, но делал. Раиса Тишкова, ее дом стоял напротив, как-то укорила: подожди, он тебе попомнит, как младший мой. Все выговорит, что было и не было. Но Анна отмахнулась, она давно отвыкла загадывать наперед.

После обеда негаданно пришла мать – Евдокия Матвеевна, семидесятилетняя, с лицом темным, морщинистым, как печеное яблоко, но по стати и делам совсем не старуха. Поэтому странно видеть ее с лиловыми губами, немощную до того, что калоши с валенок не может стряхнуть, и Анна, готовая заранее к укоризне матери за беспорядок в дому, стала помогать ей раздеться, выспрашивая торопливо, как и что там, в Холопове, вперебивку со своим: «Да ты, мама, видно, простыла… Оставайся сегодня, не пропадет отец там».

Евдокия Матвеевна поотнекивалась, но вяло, больше из-за гордости: чувствовала, что езду в электричке, а потом путь от станции в гору ей не осилить. После ужина, ощущая навалившуюся слабость, неожиданно выговорила:

– Накаркала Нюрка по осени: тебе-то, Матвеевна, Бог, видно, век отмерил без сносу.

Сказала без злости, с сердитой ноткой, точь-в-точь передав интонацию племянницы, ставшей набожной в последние годы, отчего у нее голос несколько изменился, стал елейным.

Под разговор этот Ваня напомнил про рукопись деда Малявина, но Анна тут же прицыкнула, зная, что мать сердится при любом упоминании о Георгии Павловиче. Однако Евдокия Матвеевна расслышала. Строго посмотрела на обоих.

– Тебе, Аня, все неймется. Мало в тридцатых досталось? Хочешь снова накликать?

Анна вскинула привычно голову с густыми волнистыми волосами, которые и в пятьдесят с лишним лет не посеклись, не поредели, а если их обиходить, подзавить, уложить, так еще и многим на зависть, – ничего не ответила матери, потому что хорошо помнила весну тридцать пятого года, когда так необычайно гомонили птицы, цвела черемуха, и она впервые ощутила в себе победительную женскую силу…

В сельскохозяйственном техникуме подступала сессия, а после нее – производственная и, что очень важно, оплачиваемая практика по пчеловодству, поэтому она с подружкой Катей Марченковой убегала от общего гвалта, от навязчивых ухажеров на косогор за железнодорожным полотном, чтоб по каждому билету вопросы от зубов отскакивали, чтоб, не дай бог, не слететь с повышенной стипендии, которую давали только отличникам, чем они дорожили, особенно Катька, которая осиротела в тридцать втором году.

Они засиделись за учебниками, на комсомольское собрание опоздали, поэтому так неожиданно прозвучало для обеих:

– Нам стало известно, что второкурсница Анна Малявина скрыла свое буржуазное происхождение.

Это сказал секретарь комсомольской организации – рослый красивый парень с открытым чистым лицом, который ей нравился давно своей напористой речистостью.

– Встаньте, Малявина, вот здесь, у стола, и расскажите нам правду без утайки.

– Отец у меня Тимофей Изотикович Шапкин, он из рабочих, работал в депо слесарем. Теперь работает механиком на мельнице в колхозе «Светлый путь».

– А почему у тебя фамилия Малявина?

– Это мамина фамилия. Они долго не регистрировались, была Гражданская война… А потом уже мне было восемь лет, и я пошла в школу, и они не стали переделывать мою метрику.

Аня говорила звонко, бойко, ее симпатичное личико и голубые глаза излучали искренность и готовность без запинки отвечать на любой вопрос.

– Товарищ Митряева, почему вы не проверили это… ну, эти сведения?

– Я ведь болела последнюю неделю.

В зале загомонили. «Ишь, проверяльщики», – услышала Аня и узнала язвительный басок однокурсника Сережи Петрова, который отслужил действительную в Красной армии и никого не боялся, как ей казалось.

– Все-то она врет!

Это выкрикнул Фирс Жуков. Он стоял в проходе пунцово-красный, чтобы скрыть свое смущение, сердито, исподлобья смотрел на президиум и на нее.

– Врет Анька! У нее отец – помещик. Я знаю. У нас рядом с Авдоном место есть, которое прозвано Малявинским поместьем. Вот так-то! – Фирс вскинул чубатую голову. – Она Шапкиным прикрывается, а он – чистый кулак, у него имелась мельница. Кто хотит, может взглянуть, ее в наш колхоз забрали, а Шапкин при ей механиком заделался. Вот она какого роду-племени…

Фирс говорил, а она видела близко-близко его блудливые глаза, слышала шепот: «Анечка, пойдем в парк. Че тут сидеть с дураками этими? Пойдем, я тебе что покажу…» Она отталкивала его, хлопала по руке, а он все прижимался, все шептал: «Мы же с тобой с одной местности, считай, сродственники». И тогда она вскочила, окликнула сидевших рядом однокурсниц:

– Девчата, гляньте на ухажера. В кусты зовет. А сам-то слюнявый, как телок.

Подружки расхохотались: «Ох и Аннушка!» Кто-то из парней озорно засвистел, заулюлюкал вслед Фирсу.

– Что вы теперь скажете, Малявина? – строго, очень строго спросил секретарь.

– Дурак он, этот ваш Фирс Жуков, – ответила она не колеблясь, лишь запунцовела лицом, отчего еще больше похорошела. – Выйти замуж предлагал, а я отказалась. Вот и плетет напраслину.

Человек сто, наверное, смотрели так, что ей показалось, будто задралась юбка, и она машинально огладила себя вдоль бедер, а после этого сквозь туман, застилавший глаза, увидела близко лицо секретаря, который хотел что-то сказать, но лишь смотрел пристально. От этого взгляда ей захотелось спрятаться, убежать, но она упрямо приподняла подбородок и подставилась всем лицом под его взгляд. По тому, как он дрогнул, сглотнув слюну, как отвел взгляд, прежде чем сказать: «Ладно, оставим вопрос на проработку до следующего раза», – Аня поняла, что он для нее не секретарь, а обыкновенный мужчина, желающий ее.

Она села на свободное место в первом ряду, она ждала, когда этот рослый красивый парень взглянет вновь, уверенная, что взглянет непременно, и заранее знала, как поведет глазами, как улыбнется и слегка, чуть приметно мазнет кончиком языка по верхней и без того алой губе. Их постановка для выпускного вечера, где у нее главная роль, не случайно называлась: «Анютины глазки».

Страх ушел, она чувствовала, что пронесло. Страх пришел позже. Когда до госэкзаменов оставалось два месяца, ее исключили из комсомола и пришлось ехать в Уфу за содействием к давнему другу отца. Он помог отстоять ей диплом, но посоветовал уехать на годик-другой из Уфы. После этого страх вкогтился цепко, не отпускал долгие годы, и теперь после слов матери, как ни настырна была, а все одно испугалась, подумала: «Может, зря разбередила голову сыну? Мало ли что может статься и ныне…»

Анна стыдилась и никому не рассказывала, как бросилась от страха, в неполные девятнадцать лет, в первые подставленные руки с огромным желанием сменить фамилию… Но это оказалось обманом, похожим на оглушительную пощечину. Секретарь отомстил ей за долгое томление, за робость, за все разом.

Под чей-то риск и не окаменевшее сердце ей разрешили сдать госэкзамены, защититься, выставив в последний момент единственное «хорошо» за три с половиной года обучения. Кожей ощущая подступившую опасность, Анна Малявина попросилась подальше, и ей нашли место зоотехника «дальше некуда» – на Алтае, в Горной Ойротии.

Весной тридцать шестого года Анна Малявина приехала с направлением в город Ойрот-Тюра, откуда ее, нимало не усомнившись, что сбежит вскоре девка, отправили в дальний и самый обширный Тюнгурский район, где сходятся клином границы России, Китая, Монголии и берут начало бурливая Катунь, порожистый Аргут, Чуя, маячат на горизонте заснеженные хребты с длинными языками ледников.

Случалось, когда знакомые перебирали фотографии в ее альбоме, Анна говорила как о пустяшном, обыденном: «Это у Телецкого озера. Это я верхом на Булате. Кавалерийской выучки конь, попал под выбраковку. До чего ж умен был!.. А это мы на Тюнгурском перевале».

– Да-а, места там красивейшие, – начинала по обыкновению Анна Малявина. Умолкала. Старалась подобрать точное сравнение, чтобы передать те ощущения, то буйство природы… Но любое сравнение и тем паче – «прямо Швейцария!» – проигрывало, казалось ничтожно мелким.

Память у Анны во все времена услужливо цепкая, она и через сорок лет помнила фамилию начальника сельхозуправления, названия мелких алтайских селений, речушек, чем ее угощали на отдаленных пастушеских точках, вкус овечьего сыра, охлажденного в роднике айрана, запеченного на углях мяса… Но напрочь забылась отчужденность первых месяцев. Проводить до ближайшей точки, показать местность, выпасы – это пожалуйста, но как только она начинала выбраковку молодняка, взвешивание, обмер, люди отвечали: «Руски не понимат». А те, что знали, делали вид, что тоже не понимают, но в лице, в раскосых глазах угадывалось опасливое и неприязненное: «Много ездит тут разных начальников».

– Раз, помню, приехала на молокоприемный пункт… В те годы специалистов не хватало, так мы и за ветврачей исполняли обязанности. Тогда с этим строго было. И вот на подъезде слышу – малыш в крике заходится. Когда подъехала, вижу: молоденькая алтайка-приемщица тетешкает малыша и так и этак, а он уже синеть начал от крика, а лицо и тело – как сплошной волдырь, глаза – узкие щелки.