реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Цуканов – Убитый, но живой (страница 18)

18

А раз под Новый год…

С чего-то завелся разговор, вспомнила бабушка Акулина мужа своего Матвея, какой он справный и веселый мужик был, хотя с виду простоват, как многие вятские, а в деле ловок, похватист. И с характером. Настоял на своем, сразу после женитьбы отделился. Тут бы пару сынов, а как в наказание – девки да девки. С одного надела разве прокормишься? А уж на продажу, чтоб в лавку потом сходить, и вовсе… Стал он по ближайшим селам ходить портняжить, навык у него от отца имелся. А позже, как третьего коня завели, подальше выезжал со своей мануфактурой. Тут пошли заработки и того лучше. Только на конец села заедет, хозяйки вперехват, потому что знали его как мастера честного, трезвого.

– Обычно за неделю до Рождества Мотвей домой возвращался с гостинцами. А тут все нет и нет. Истомилась. Под самое Рождество разговелись мы, как положено, сразу после первой звезды. Погоревали, что Мотвея с нами нет. Разморило девок от обильной еды… Фроська тогда в невестах ходила, Дусе – годков десять, Дашке – пять, а Любашка голозадая ползала. Рано они улеглись, успокоились, да и я, намаявшись за день, придремала. И вот привиделось мне, что дверь стукнула, входит Мотвей, весь снегом занесенный, да и говорит: «Заблудился я малость». Вскинулась я, а нет никого. Сердце торкается в груди, выскочить готово. Прилегла, а что-то не по себе, кажется, будто снег скрипит, конь всхрапывает, копытами стучит. Осенила я себя крестным знамением, Фроську разбудила и вышла на крыльцо. Стою, вслушиваюсь…

Тут Серко учуял меня, заржал, копытом в ворота стучит. Думала я поначалу, что Мотвей пьяный спит. Сунулась к нему, а он весь – как в панцире ледяном. Я заголосила, собаки по деревне гвалт подняли. Фроська соседей позвала, помогли его в избу затащить. Как глянули… Боже праведный! Это кровь на нем вместе со снегом смерзлась. Думали, что неживой. Но когда теплой водой обмыли, он постанывать стал.

Рано утром дядья… Отца-то его, Кондрата-скорняка, в ту пору в живых не было. Так вот, дядья в волость поехали за фельдшером и заявить о разбое да самим разных людей поспрошать. После вот что рассказывали.

Ехал Мотвей из пригородного села Никодимовское, торопился, чтоб засветло поспеть, да не россчитал. Конь притомился. Остановился он в Криушах – ближнее к нам село – коня подкормить да самому обогреться. Зашел в хорчевню горячего похлебать и решил, видать, что добрался, на рюмку водки польстился с мороза-то. Половой припомнил Мотвея и тех двоих, что с ним рядом сидели, потому что браниться они меж собой начали и полуштоф недопитый на пол уронили. Что не поделили, он не знал, а помнил хорошо, потому что Мотвей расплатился и дал на чай в честь праздника.

Видать, пока он россчитывался, а потом коня подпрягал, те двое опередили его. Пристроились в балочке поджидать… Дядья вместе с мировым посредником место, где у кустов снег натоптан, отыскали. На подъеме его перехватили. Драка серьезная завязалась. Попервой он отбился от них дрыном, что с собой возил, а вдругорядь, на самом взлобке, Матвея ножом пырнули, с ног сбили. Да он, видать, за грядушку у саней зацепился, заблажил дико, Серко и понес с испугу голопом. С полверсты, говорили, тащил волоком, а кровь-то из раны хлестала, снег пятнала. То ли конь притомился, встал, сам ли он сумел в сани влезть на ходу, то одному Богу ведомо. Серко – конь умный, бывалый, со стригунков вскормлен Мотвеем, сам дорогу к дому нашел.

Раз только опамятовал Мотвеюшка. Глаза приоткрыл, что-то вышептывает. Дала ему снадобье, питье теплое. Полежал он и снова шепчет, спрашивает:

– Дома ли?

– Да дома ты, родимый наш, – отвечаю ему, – все цело, ничего не пропало… – А он глаза смежил и затих.

Смахнет бабушка Акулина набежавшие слезы, помолчит, погорюет тихонько, да и станет о травках целебных рассказывать, где обычно иван-да-марья, золототысячник, чистотел растет, от каких хворей помогает:

– Одолень-трава хорошо помогает, коли кто почки застудит, а еще от глазных разных болезней. А лапчатка, или, как еще ее называют, гусиная трава, да она всюду растет, и возле нашего дома, знаешь ты ее, так вот она корнем сильна, из него примочки хороши от ран, от лишаев и корост. Но знать надо, когда лучше травку сорвать. Да угадать верно, кому из чего травный отвар приготовить – это дело особое. Почечуй тот же вскочит – седня лучше одно, завтра другое, да и люди все разные. Над одним слово верное скажешь, почечуй и потек, гадью вывернулся, а с иным мудруешь припарками, да все никак. Но сколько ни мудруй, без слова верного наговорного силы в травках не будет. Ой, не бу-удет… После Вербного воскресенья пообдует, почки набухнут, так мы с тобой за выгон в березнячок сходим. А после к запруде за мать-мачехой. Так оно и пойдет своим чередом.

Чаще шли к ней из ближнего Авдона, иных привозили из Сергеевки и Балабанова, изредка – из Осоргино, Холопово, Алкино. Первым делом бабушка Акулина поговорит, расспросит не про болезнь вовсе, а разные разности деревенские, про детишек, родню. Потом неторопко место больное ощупает, пошепчет чуть слышно, отвару даст выпить травного, мазь вотрет, если нужно. Бывало, тут же на печку теплую заставит забраться. А сама все говорит, говорит, ровно убаюкивает. В домике тихо, тепло, травками пахнет, мятой свежезаваренной.

Раз как-то забежала Анечка в домик утром ранним, а там на лавке мужик лежит бородатый с открытыми глазами, как мертвый. Страшно ей стало, попятилась. Бабушка Акулина глянула строго, как приморозила, а сама вычитывает над ним и вычитывает древний заговор, который Аня не раз слышала: «Господи Боже, благослови! Во имя Отца и Сына, и Святого Духа, аминь. Как Господь Бог небо и землю, воды и звезды, и сырую мать сыру-землю твердо утвердил, крепко укрепил, и как на той мать-сырой земле нет никакой болезни, ни кровяной раны, ни щипоты, ни ломоты, ни опухоли, – так бы сотворил Господь и меня, раба Божия Николая, твердо утведил и крепко укрепил жилы мои и кости мои, и белое тело мое; так бы и у меня, раба Божия Николая, не было на белом теле, на ретивом сердце, ни на костях моих никакой болезни, ни крови, ни раны, ни ломоты, ни опухоли. Един архангельский ключ, во веки веков, аминь».

Потом водичкой на этого Николая брызнула, встать велела. Он и поднялся. Постоял, как бы прислушиваясь. Потом ногой – топ, другой – топ, и замер опять. И как вдарит ногами под припевку, да ловко так, весело! Говорит:

– Ох, старая, спасла! Неделю коромыслом ходил, разогнуться не мог. Должник твой. Как начнем дрова готовить – так два воза с меня.

Случалось, забывали болящие про обещания, если снова хвороба не нападет, а она не сердилась, не поминала, денег за лечение и вовсе не брала, как поклялась бабке Фроське. Но сахарок и прянички у нее не переводились, а платков дареных – хоть всю неделю меняй.

– А что ж ты, бабуль, всех лечишь, лечишь, а папу моего не смогла? – обиженно выговорила как-то раз Анечка.

– Когда он болел, я всегда первая. Однажды осенью Георгий Палыч под ливень попал, да лешак его с просеки сбил, полночи плутал. Утром горячка напала, смотреть страшно. Так я его в три дня на ноги поставила. Или вот весной ранней, когда яблони обрезали, вступило ему в поясницу, так тоже меня позвал.

А потом что с ним сталось, тому названья не знаю. Как Павлушу, ангела нашего, схоронили, забываться он начал. Тужил крепко. Зла никому не делал, и надо же!.. Ох, бесовство! – вздыхает бабушка Акулина и крестится, глянув с надеждой на Божью Матерь-заступницу, что висит над всеми иконами в красном углу.

Он уж начал оттаивать, а тут новая беда: налетели на усадьбу конные – красные ли, черные, черт их разберет, – все разграбили, пчельню порушили, скотину угнали, только кобылу жеребую они в тот раз не тронули. Вот после этого он снова в кабинет свой забился и почти не выходил. Докторов потом к нему привозили. Один вовсе знатный, что иной генерал… Меня уже не звали. Я сама иногда заходила. Спрошу: где болит-то? А он, сердешный, ткнет кулаком в грудь и молчит. Молчун стал в болезни, не приведи господи. Так молчком, ни разу ни охнув, истаял… Барин все же, не крестьянского роду-племени.

Глазки у бабушки Акулины маленькие, чуть прищуренные, нос крупный, картофелиной, и от этого лицо простодушное, особенно когда улыбается, распустив морщинки по лицу; но глянет на человека из-под век – словно лучик блеснет: тут она не ошибется. Она и Степана Чуброва, что в двадцать четвертом году к хутору прибился, отговаривала брать в работники. Не послушались… «Ндравные больно».

Зато Тимофея Шапкина она высмотрела.

Зимой загостилась Акулина Романовна у дальней вятской родни. Домой пора ехать, да вот кум идет, потом кума, сват: «Акулина, погости, Христа ради, и у нас. Хозяйка-то опару уже завела…» Знают, поживет бабушка Акулина пару дней в избе – и вроде бы потолок выше стал, свекровь со снохой не лаются, детвора от болячек избавится. И корова легко отелится. Слобода хоть и пригородная, а все как в деревне.

Вдруг пришел мужичонка обтерханный – посыльный. Говорит, что просит ее зайти Шапкин Семен Петрович. Она знать не знала Шапкиных, и дела до них не было, но раз зовут лекарку, то надо идти. По дороге Акулина посыльного тихонько выспросила – вызнала, что Шапкины – люди зажиточные, семейство известное в городе, хотя дед их, ныне покойник, начинал простым офеней. А сыновья уже в институтах учились, один провизором стал, другой – инженером, и только младший к делу не прибился, по свету блукает, может, и сгинул совсем. А самый старший среди них – Семен Петрович.